Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мизин наклоняется к Хохрякову, потом встает и дает путаное объяснение: должен был быть инструктор райкома, но его куда-то срочно вызвали, а когда позвонили в райком, оказалось, что там никого уже нет. Ответ этот вызывает еще больший шум. С разных концов зала доносятся выкрики: «Чекмень! Чекмень! Пусть Чекмень выступит!»
Чекмень через плечо оборачивается, оглядывает зал и медленно поднимается, упершись руками в парту. Сразу становится тихо.
— Что ж, — говорит он, полуобернувшись к залу, — могу сказать. Первое. Все, что говорил здесь Митясов, — ложь и клевета!
Николай не отрываясь смотрит на него. Ложь и клевета! Так. То, чего он ждал и чего боялся, произошло. Ложь и клевета! Как докажешь, что это не так? Как докажешь, что это не ложь и не клевета? Как? Доказательств нет… Ну и пусть… Важно другое: важно, что Чекмень испугался. Побоялся признаться. Вот что важно — не может признаться в том, что сказал…
Николай что-то пропустил. Чекмень стоит все так же, полуобернувшись к залу и слегка постукивая ладонью по парте.
— …не мне этим заниматься и не мне оправдываться. Я обвиняю Митясова в клевете. Нет, не только в клевете — в желании подорвать мой авторитет как декана и как члена бюро. Но не выйдет, товарищ Митясов, смею вас уверить. И вы, Хорол, тоже учтите это. Учтите хорошенько, потому что мы еще поговорим на эту тему. И о вас поговорим, товарищ Хорол, и о Митясове, и о вашем подзащитном, главном вдохновителе всего вашего антипартийного поведения. Но не сегодня и не здесь поговорим, а в другой раз и в другом месте… Вот тогда я уже все скажу…
Он хлопнул крышкой парты и сел.
— Видал, каков? — дышит в самое ухо Николаю Антон. — Оттянуть хочет, оттянуть, черт, хочет, подготовиться…
Зал, точно очнувшись, опять начинает гудеть. Откуда-то с самого верха доносится: «В каком это еще месте? Сегодня! Сегодня пусть говорит…» И вот тут-то, среди общего гула, слово берет наконец Хохряков.
Он медленно выходит из-за стола, в своем поношенном пиджаке, с орденом на груди, поднимается на кафедру, осматривает всех своим грустным, как всегда усталым взглядом (в аудитории сразу становится опять тихо), проводит рукой по волосам.
— Совершенно ясно, товарищи, — говорит он, откашливаясь, — что провели мы это голосование или не провели, но рассматривать вопрос о товарище Чекмене мы не можем…
— Можем! Можем! Опять сдрейфили!
Хохряков поднимает два пальца, дожидается, пока опять не становится тихо.
— Повторяю, товарищи, — очень тихо, но твердо, глядя куда-то поверх голов, говорит он, — повторяю, рассматривать его мы сейчас не будем. Не будем, потому что с кондачка такие вопросы не решаются. На то вы и избрали нас в члены бюро. — («Напрасно избрали!» — голос Громобоя.) —…Это уж другой вопрос — напрасно или не напрасно, но пока что нас никто не переизбирал, и я до сих пор еще секретарь. — Он делает паузу, точно ожидая возражений. Но все молчат. — И как секретарь заявляю: ни один неподготовленный вопрос на стихийное обсуждение мы ставить не будем. Ясно или не ясно? — («Не очень!» — Хохряков пропускает реплику мимо ушей.) — И по той же причине, товарищи, мы не будем рассматривать сейчас дело Митясова. Не будем, потому что… — Опять пауза, глоток воды из стакана. — Просто потому, что оно не подготовлено, товарищи. — (В зале шепоток.) — Более того, скажу и другое. Во всей этой истории, которая произошла между Митясовым и Чекменем, я в первую очередь виню нас, бюро — (голос Гнедаша: «Ого!»), — и себя особенно как его секретаря. В подробности — отчего и почему — вдаваться сейчас не буду. Вношу предложение: вопрос отложить, бюро разобраться во всем этом деле и поставить его на следующем собрании. Прошу проголосовать мое предложение.
Предложение принимается. Против трое — Гнедаш, Мизин и Бельчиков. Воздержавшийся один — Алексей.
На этом собрание кончается.
10
Валя сидит в библиотеке и читает «Кентервильское привидение». Она знает его наизусть, но ничто другое в голову сейчас не лезет. К тому же в библиотеке, кроме этого томика, из английских книг есть только технические журналы и Диккенс, которого Валя не любит.
В десять библиотека закрывается, но библиотекарша что-то возится с каталогом, значит можно еще посидеть. Валя сказала ей, что дома у нее дымит печка и невозможно работать.
В половине одиннадцатого на лестнице раздается топот. Валя торопливо сует книжку на полку («что-то подозрительно рано кончилось») и, забыв даже попрощаться с библиотекаршей, выходит в вестибюль.
В раздевалке уже толпится народ. Из разговора трудно что-либо понять. Сумбур какой-то. Валя подходит к одному из первокурсников и, хотя знает, что не положено осведомляться о том, что было на закрытом партсобрании, спрашивает, будто между делом, натягивая пальто: «Ну как?» Парень весело улыбается: «Дали дрозда!» — и убегает. Ничего не понятно. Кто, кому?
За спиной Вали слышен голос Николая: «И мое возьми, Антон, я сейчас». Валя оборачивается. Николая уже нет. Группа студентов, человек в десять, стоя у барьера раздевалки, подсчитывает деньги. Увидев Валю, один из них — громогласный, всегда о чем-то спорящий Громобой, он из Валиной группы, — весело подмигивает ей:
— Ресурсы подсчитываем. Выходной завтра.
Кто-то говорит:
— Почему выходной? Суббота завтра.
— Ну, не выходной, суббота. Один черт.
Откуда-то появляется Николай. Гимнастерка на нем расстегнута, вытирает шею платком.
Зажав между колен планшет, он влезает в шинель. И в этот момент глаза их встречаются. Они смотрят друг на друга поверх чьих-то голов и спин. Николай улыбается. Моргает глазами. Потом подходит и, продолжая натягивать шинель, говорит:
— Здравствуй, Валя.
— Здравствуй, — говорит Валя.
Ночь. Мартовская ночь. Темная, почти без звезд мартовская ночь. Иногда подымается ветер. Он несет откуда-то из-за города запах полей, леса, земли, талого снега. Шумит ветвями, срывает с головы шапку, забирается в расстегнутый ворот, в уши, в ноздри. И вдруг прекращается так же неожиданно, как начался.
Чуть-чуть морозит. Подмерзли ручейки вдоль тротуаров. На улицах пусто. Только сторожа у магазинов. Который же это час? Час, два, три?
— …и самое странное то, что я знал, что так будет. То есть не так, не так именно, как было, и не то что знал… Ну, как бы это сказать? Вот на фронте, например, так бывало. Иной раз кругом тихо-тихо, ни одного выстрела, как будто и войны нет, а внутри, вот здесь, что-то сжимается, тоска… А другой раз, наоборот, — ад кромешный, голоса своего не слышишь, земля дрожит, а ты вот спокоен, уверен как-то. Бывало у