Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Значит, в своем дому можно поселиться?
— Можно, — ответил я, сообразив, что передо мной первый житель деревни, возвратившийся под родной кров. — Конечно, можно.
Женщина тронула за плечо девочку, до глаз укутанную платком, и они направились к избе, где находилось охраняемое мною имущество.
«Хозяйка», — догадался я и пошел вслед.
Женщина поднялась на крыльцо, где я еще вчера отодрал на дрова сухую доску, машинально поправила опрокинутую кадку и боязливо распахнула дверь. Надсадно скрипнув ржавыми петлями, дверь пропустила ее в дом.
— Ну вот и пришли домой, — стертым, равнодушным голосом сказала женщина, развязала платок и скинула с плеч торбу. — Разве думалось, что цела останется наша хоромина. Хоть одно зернышко спаслось от жерновов.
Не обращая на меня внимания, она обошла кухню. Потрогала холодную печь, провела рукой по бревенчатой стене, плотнее прикрыла раму с выбитыми до единого стеклами и посидела за колченогим столом. Затем принялась разбирать торбу. Раскладывала мятые линялые тряпки, достала пятнистую немецкую плащ-палатку и складную ложку, грязный френч зеленого сукна с алюминиевыми пуговицами, котелок, фонарь с цветными стеклами, кружку. Развернула тряпицу с черствой краюхой хлеба, покачала ее на руке и снова спрятала в торбу.
Девочка сидела рядом с матерью, диковато зыркая на меня. Костлявые плечи ее горбились и тонюсенькие, как камышины, руки лежали на острых коленях.
— Как тебя зовут? — спросил я девочку. — Рада, что домой пришла?
Девочка вздрогнула и уцепилась, как в опору, в материну юбку.
— Ну, чего ты, чего? Теперь нам бояться не надо… Шурой ее звать. Одичала в лесу… Мы ведь, солдатик, с самой весны в глухомани спасались. Вот она и одичала… Шурой звать.
— Шура? — зачем-то переспросил я и ни с того ни с сего пропел куплет глупой довоенной песенки.
Девочка проворным зверенышем соскочила со скамьи, схоронилась за мать и затряслась в молчаливом плаче.
— Ты не пой, солдатик, — попросила женщина. — Она песен страсть как боится… Да не реви ты, дуреха… У нас фельдфебель стоял, Отто Шванцигер. Все время песни пел, а потом бабку убил.
— Как убил? — глупо спросил я, хорошо знавший, как убивают людей.
— Обыкновенно… Из револьвера… Кашляла бабка по ночам, грудью маялась. Спать ему мешала. Тверезый он ее в сенцы выгонял, а пьяный осерчал и кончил бабку у нас на глазах.
Говорила она безучастным голосом, словно рассказывала прискучившие ей деревенские новости.
— Не пой. Пусть девчонка от страху немного очнется. Всякого ведь насмотрелась. Позавчера рядом с нами человека миной разорвало. Агафью Панышкину, из соседней деревни. Вместе с нами из лесу домой шла. С большака уже свернули в нашу сторону и передых решили сделать. Агафье взбрело в голову грибов поискать. Отошла с дороги, может, всего двадцать шагов и на мину наступила… Голодно было в лесу.
Ошарашенный ее безучастными словами, я метнулся к вещевому мешку, достал кусок сахару и протянул девочке. Та вопросительно уставилась на мать.
— Бери, — сказала женщина. — Бери, раз дают.
Девочка стерла слезы и, ступая по половицам, как по неокрепшему льду, подошла ко мне и взяла сахар. Я думал, что он тотчас же захрустит у нее на зубах и между нами установится полное доверие.
Оглядев ноздреватый белый комочек, девочка принялась катать его на скамье.
— Глупая, — сказала мать. — Это же сахар! Ты кусай его, он сладкий.
Девочка вскинула голову и крепче сжала в руке сахар. Наверное, она подумала, что ее хотят лишить красивого камешка, полученного от военного дяденьки.
— Не едала она еще сахару, — сказала женщина, всхлипнула и расплакалась. — Как война началась, грудная была, а потом уж не удалось отведать. Сольцы бы ты нам, солдатик, дал. Извелись мы без соли.
Я высыпал на стол все, что было выдано старшиной на трех человек. Сухари, кусок сала, пачки горохового концентрата, три банки тушенки, чай, комбижир и соль.
— Вот берите… Все берите! Мне ничего не надо.
— Как не надо?.. Живому человеку все надо.
Женщина вскинула на меня глаза, и в них я увидел несмелую благодарность.
Затем она сказала, что ее зовут Настасьей, взяла из жестянки щепоть соли, бережливо посыпала ею горбушку, отломила кусок девочке и стала жадно и трудно жевать.
На другой день Настасья прибралась в избе. Смела в углах и на потолке бахрому паутины, выскоблила с песком заслеженный пол и кипятком ошпарила стены.
Осмелела и Шура, уже не вздрагивала, когда я заговаривал с ней. Чаще всего, уединившись в полутемном закутке за печкой, она молчаливо и сосредоточенно перебирала лоскутки, заворачивала в них камешки, пуговицы и щепки, укладывая свертки в полосатый мешок с лямками.
— Во что же ты играешь?
— В беженцев. Скоро герман на машине приедет, надо в лес убегать. В лес герман боится ходить… Холодно там, дяденька, хлебушка нет и кругом лягушки. Страшные-престрашные… В беженцев играю.
В ту пору мне было неполных двадцать лет, и я по себе хорошо помнил, во что полагается играть такой мелюзге. Разыскав на задворках подходящую деревяшку, я часа два просидел над ней и ножом вырезал, как умел, куклу. Химическим карандашом нарисовал глаза с фиолетовыми точками зрачков, вывел дужками брови и рот сердечком. Помусолив палец о трухлявый кирпич, положил на деревянные щеки охряной румянец.
Когда я преподнес Шуре свое творение, она глубоко вздохнула и уставилась на меня распахнутыми глазами, удивленными, радостными и боязливыми, не веря столь роскошному подарку.
— Это тебе, — разволновавшись вдруг не меньше, чем Шура, сказал я. — Кукла. Ее Машей звать… Бери, играть будешь…
Шура решилась. Выхватила из моих рук подарок и умчалась во двор.
Настасья привела ее в избу и заставила сказать спасибо.
— У самого-то ребятишки есть?
— Что вы, откуда они у меня. Я еще холостой.
— Ждешь, когда война кончится? А вдруг убьют тебя, парень… На такой войне живому остаться мудреное дело.
— Может, и не убьют.
Склонив к плечу голову, Настасья пристально, словно высматривая что-то нужное ей, глядела на меня. Густые ресницы, почти скрывавшие белки, делали глаза ее темными, отчетливо выделяя точки влажных зрачков.
Стесняясь под непривычным женским взглядом, я вдруг сообразил, что совсем еще не старая моя хозяйка с изможденным лицом и жилистой тонкой шеей.
— На войне ничего нельзя про запас откладывать. Ближняя солома сейчас лучше дальнего сенца… Когда еще кончится эта распроклятая