Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Доля доносчицы с трех сундуков выходила немалая. Не задешево губила богоданного мужа и душу. Но бабу бесило, что Иван скрыл от нее клады с заветными ларцами: с казной Бориса Ивановича. Се был великий ценитель изумрудов, рубинов, редчайших сапфиров, алмазов.
Артамон Сергеевич в отместку за поганую службу поднял доносчицу на дыбу, а потом и огнем приказал жечь, ибо доносчику первый кнут.
В особом пристрастии следователя уличить было невозможно: доносчица могла скрывать клады ради собственной корысти.
Наказывал мерзавку Артамон Сергеевич при ее супруге: Дементий Башмаков отделал Ивана жесточайше. Теперь лекарь Лаврентий Блюментрост, уходивший Ивана Глебовича, из кожи лез, врачуя обладателя тайны сокровищ Морозовых.
Между тем стол застелили скатертью, нарядили яствами и винами. Для Ивана принесли кресло, в котором он мог полусидеть. Пытку прекратили, но лютую бабу на время оставили поглядеть, как потчуют ее супруга. Потом одежонку на растерзанную натянули, сказали: «Свободна, живи, коли совесть не замучит» – и выбросили из башни вон.
Вино и отменное обхождение не развязали язык усердному слуге Морозовых. Ничего не узнал Артамон Сергеевич, но пытать не стал.
– В Боровск тебя отвезут! – сказал Ивану напоследок. – Может, доведется тебе, верному псу, боярыне своей ножки поцеловать… Но знай, на сруб ты себя обрек.
Неудача Артамона Сергеевича не огорчила – к лучшему! Не станет больше Михалыч посылать канцлера умучивать своих недругов. Дементия ему мало! Юрий Алексеевич Долгорукий с охотой такие службы служит или тот же Яков Никитич Одоевский. Природные бояре – и палачи природные.
Великий государь выслушал доклад без гнева, не попрекнул. А чтобы поскорее забыть скверную историю, приказал отвезти в Боровск и княгиню Урусову, и Марию Данилову.
К светлому готовился действу: 22 декабря архиепископ новгородский Иоаким был возведен в Успенском соборе в сан митрополита. Выходило: пожаловал того, кто первым уличил Морозову в отступничестве от царя, а с нею и Урусову, чтоб другим неповадно было… Все узрели, сколь ужасна опала самодержца.
Искоренен род бояр Морозовых. Сам возвеличил, сам в прах развеял. Похоронили Ивана Глебовича как какого-нибудь дворового мужика. На девятый день уже некому было помянуть сломленный росток. От матери, от подвига ее отшатнулся, и от него, признавшего щепоть, отшатнулись верные закону отцов.
Нашелся-таки один человек, сказал печальное слово о погубленном. В яме сказал, в остроге, занесенном буранами. Всего одна слеза, но всю Россию окропила. Ту слезу обронил расстриженный протопоп Аввакум.
«О, светила великая, солнца и луна Русския земли, Федосия и Евдокея! – криком кричал батька из ледяной своей пустыни. – И чада ваша, яко звезды сияющия пред Господом Богом! О, две зари, освещающая весь мир на поднебесней!..»
Замирали сердца читающих похвалы великого страдальца страдалицам. Слезами умывались друг перед дружкою. Припадали к драгоценному писанию губами и ликовались с ним, как с батькой, со страстотерпицами боровскими.
«Недавно, яко 20 лет и единое лето мучат мя, – писал Аввакум далее, – на се бо зван есмь… И се человек нищей, непородной и неразумной… одеяния и злата и сребра не имею, священническа рода, протопоп чином, скорбей и печалей преисполнены пред Господом Богом. Но чюдно и пречюдно о вашей честности! Помыслить род ваш – Борис Иванович Морозов сему царю был дядька, и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел, паче души своей, день и нощь покоя не имуще; он сопротив тово племянника его родного, Ивана Глебовича Морозова, опалою и гневом смерти напрасно предал – твоего сына и моего света».
Пригвоздил Аввакум царя гвоздями невидимыми к позору вечному, так пригвоздил – не снять во веки веков с этакого-то креста.
А потом и погоревал о погубленном цветке, со всею Россией вкупе и с матушкой его, в юзах пребывающей:
«Увы! чадо драгое! Увы, мой свете, утроба наша возлюбленная, – твой сын плотской, а мой духовной! Яко трава посечена бысть, яко лоза виноградная с плодом к земле приклонился и отыде в вечная блаженства со ангелы ликовствовати, и с лики праведных предстоит Святей Троицы… И тебе уже неково четками стегать, и не на ково поглядеть, как на лошадки поедет, и по головки неково погладить, – помнишь ли, как бывало! Миленький мой государь! В последнее увиделся с ним, егда причастил ево. Да пускай, – Богу надобно так! И ты неболно о нем кручинься: хорошо, право, Христос изволил. Явно разумеем, яко Царствию Небесному достоин… Хотя бы и всех нас побрал, гораздо бы изрядно!»
На том письме и другая рука была, читали люди сию запись с великим благоговением:
«Многогрешный инок Епифаний, пустынник честныя обители Соловецкия, в темнице, яко во гробе, седя, Бога моля, благословения приписал. О, свети мои, новые исповедницы Христовы! Потерпим мало, да великая воспримем».
Письмо было кому читать. Многие не смирились с новыми обрядами. С надеждой взирали на Соловецкий монастырь, крепко стоявший за святоотеческую веру. Царские войска и в этом году попрыгали-попрыгали, как блошки, вокруг исполинских стен, пожгли со зла всякие строения хозяйственные, а на зиму бежали на материк.
Соловецкие иноки, пустозерские мученики, мученицы боровские – три свечи верности древнему благочестию.
Явилась Енафа с милостыней в тюрьму. А в тюрьме и стрельцы, и стрелецкий сотник. Задарены выше головы, посему покладисты. От боярыни да от ее доброхотов вдесятеро получают против царского жалованья.
Привели Енафу на тюремный двор, а Федосья Прокопьевна с сестрицей Евдокией да с Марией Герасимовной сидят под рябиной на лавке. Кругом цветущие кусты боярышника, от поглядов укрывают.
– Инокиня-боярыня! – ахнула Енафа: лицо у Федосьи Прокопьевны было как мох отживший на гнилом пне – не бело, не серо, не зелено, а все вместе.
Вот только света в глазах боярыни не убыло, ярче прежнего сияли. Глянула на Енафу остро и голову-то вверх – знать, не оборола в себе иноческим смирением боярской гордыни. Привычки как лисий хвост, выставленный из норы собакам.
– Я тебя знаю, – сказала Федосья Прокопьевна. – К старцу ездили… В Мурашкине виделись.
– на Арбате, когда твою милость на цепи держали! – Енафа поклонилась.
– Ты к батюшке Аввакуму слово мое горемычное отвозила!
Енафа поставила на землю торбу, на торбу положила посох, перекрестилась по-старому, сняла с шеи кипарисовый крест.
– Прими, матушка, благословение старца Епифания. Ему пальцы пообрубали, а он корешочками мастерит. – Показала тайничок. – Сие письмо батюшки Аввакума. А еще «Житие» прислал.
Взяла посох, потянула за сучочек, достала плотно свернутые листы. Листы тотчас были разобраны на три части, каждая из сиделиц спрятала свою долю на себе.
– Береженого Бог бережет, – сказала княгиня Урусова.
Енафа принялась вынимать из торбы угощение: кринку меда, горшок с земляникой, три каравая, пирог с вязигой. Связку сушеных лещиков. Пук свечей. Лампадку, пузырь масла. Ларец с ладошку, а в ларце ладан и крохотная скляница мира.