Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сестры молились. Минул день, другой, третий. Никто к ним не приходил: ни еды, ни воды. Вдруг явились вдесятером, принялись ломать тюрьму. Когда сломали и сестры сидели среди разрушенного, под ясным небом, пришествовал дьяк Федор Кузмищев.
– Другое место для вас приготовлено, государыни! Боже! Боже! По вас вши ходят! Ай да Морозова! Ай да Урусова!
До новой темницы – тридцать саженей. Тридцать саженей неба и света, последнего неба, последнего света.
Их толкнули во тьму, они упали больно, но на мягкое. Ощупали – земля. Сильно пахло землей.
– Покормите их! – приказал дьяк. В яму бросили полдюжины сухарей.
– Воды бы испить! – попросила Евдокия.
– Будет вам и вода, – сказал Кузмищев, посмеиваясь. – Завтра. Не желали жить боярынями да княгинями – живите червями!
И пошло. Завтра вода, а сухари послезавтра. Послепослезавтра – по морковке да по соленому огурцу. И совсем забыли, а вспомнив, опустили на веревке ведро воды. Пейте, сколько влезет. А чтоб оставить хоть ковш на завтра – налить не в чего. Единственная посудина – горсть.
– Величает нас Господь, Исус Сладчайший, своими муками! – крикнула Евдокия тюремщикам, а они люди подневольные, да ведь и храбрые. Один принес в шапке огурцов молоденьких, кинул, а сам руками показывает: скорее подберите.
– И огурца явно съесть не смей! – У Феодоры глаза были сухие, в словах разверзлась могила.
– Расскажи житие преподобного, какое на ум придет! – попросила Евдокия.
– Прохора Лебядника помнишь? Кормил киевлян в голод хлебом из лебеды. Украдут у него каравай – есть нельзя, горек. А который старец благословит – сладок.
– Помню, преподобный еще золу в соль обращал… Ах, и нам бы Бог дал!
– Молчи, глупая! Молчи, миленькая! Неужто тебе слаще жизнь в яме, нежели вечная, пред Господом?
– Торопиться не хочу… Чашу жизни нужно выпивать досуха.
– Помолимся, Евдокиюшка. Пусть остаток дней наших станет молитвой.
Клали поклоны, сколько было сил. От земляного тяжкого духа давило грудь. Валились замертво.
– Чего ради Алексей так яро гонит нас? – возопила однажды Евдокия.
– Мы бельмо ему на правый глаз, а батюшка Аввакум со товарищи – на левый.
Евдокию шатало, но она поднялась. Лицо изможденное, головой клюет, будто в сон ее кидает.
– Федосья! Се могила наша! Ты погляди! – Кинулась к земляной стене, драла ногтями. – Федосья! Федосья! Земля смертью пахнет. Федосья! Да сделай же ты хоть что-нибудь!
– Опамятуйся! Прочь, Сатана, прочь! – Крикнула грозно, а рука легла на сестрицыну голову ласково. – Земля, Евдокиюшка, кормилица.
– Душно, Федосья! Я скоро умру.
– Ну и слава богу! Будешь пред Господом первой. Становись на правило. Срамно нам врага тешить. Было время, в банях духмяными парами себя баловали, угождали телесам вениками, втиранием ароматов. Слава Господу – ныне в телесной грязи перед ним, светом, но в чистоте душевной. В твою душеньку, милая, можно глядеться. Как зеркало сияет.
Молились, клали поклоны, впадая в беспамятство, в сон.
* * *
Инокине Феодоре снилось, что она по-прежнему Федосья Прокопьевна. За столами себя видела. Несут ей слуги яства одно другого изысканней. Ставят, ставят на столы, аж ножки трещат. Ей бы отведать из любого блюда, но чин надо блюсти. То ли Глеб Иванович, супруг, должен за стол прийти, то ли деверь Борис Иванович.
Пробудилась: уж так голодно – брюхо к позвонкам прилипло. Хотела заплакать – сухо в глазах, хотела руки к вискам прижать – мочи нет.
Утром в яму спустили Марию Герасимовну.
Отступничество ее было краткое, смерти испугалась огненной. Тюремщики как усмотрели, что она знаменует себя староверчески, поуговаривали-поуговаривали да и донесли в Москву. Вскоре от царя и патриарха пришел указ – посадить Марию Данилову в глубокую яму.
Обнялись сиделицы, поплакали и давай псалмы петь.
Три дня стражи не опускали в яму ни воды, ни сухарей. На четвертый пришел начальник, кинул огурец. В детской ладошке уместился бы. Феодора и Мария кинулись к еде, аки звери, и замерли. Целый день не притрагивались к огурцу.
А начальник тюрьмы приходил и смеялся:
– Да они у нас сытые!
Огурец страдалицы съели ночью, поделив поровну. Сия пища была для них единственной за неделю. Воду давали, но на смех. Опускали ведро, а вода и дна-то не покрывает. Феодора и Мария смиренно пили по глотку, сначала одна, потом другая. Иной раз второй и не удавалось губ обмочить – ведро поднимали. Бывало, и полное опускали, но еды – никакой.
Не стало сил класть поклоны, голоса не стало петь псалмы.
Изнемогла Феодора. В день памяти Иоанна Богослова, имея в душе один только ужас смерти, принялась звать стражу.
Явился на крики стрелец. Дверь в темницу оставил открытой, знать, страже велено этак. И увидела от света из двери мать Феодора – молод стрелец, без бороды. И спросила:
– Раб Христов, есть ли у тебя отец и мать, в живых или преставися? Аще убо живы, помолимся о них и о тебе, аще же умроша, помянем их.
Вздохнул стрелец, но промолчал: не велено стражу разговаривать с царевыми ослушницами.
– Умилосердись! – взмолилась инокиня-боярыня. – Рабе Христов! Зело изнемогла от глада, алчу ясти! Смилуйся, дай мне калачика!
– Пощади, госпожа! – отпрянул от ямы стрелец. – Боюсь! Слушать тебя и то боюсь.
– Дай хлебца!
– Не имею.
– Сухарика не пожалей!
– Не имею, – прошептал стрелец, отступая прочь, к дверям.
– Огурчика! Огурчика кинь! Яблочко принеси! Чай, на земле валяются.
– Ни! Ни! – Стрелец чуть ли не расплакался.
– Добро, чадо! – отпустила его с миром Феодора. – Благословен Бог наш, изволивый тако!
Грохнул стрелец засовами, да так, будто от смерти затворился.
И должно быть, не посмел скрыть от начальников сей беседы.
На Покров была присылка от царя. Монах чудовский явился. Засовы для него отодвинули, но войти в тюрьму не посмел без молитвы – видно, признали в Москве пострижение боярыни в иноческий чин.
– Господи Иисусе Христе, помилуй нас!
Ответа не было.
Монах повторил молитву:
– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй нас!
– Аминь! – донеслось из ямы, как с того света. Монах вошел. С ним стрелец с факелом.
– Пошто сразу-то не сказала «аминь»? – спросил монах, сам ликом строгий, борода до пояса, ладони сложены на груди, худые, долгие, – постник.
– Егда слышах глас противен, без сыновства Христова к Богу, – молчах, егда же ощутих не таков – отвечах, – сказала Феодора по-славянски.