Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не молчал и В.С. Гроссман. В письме на имя Хрущева он просил «вернуть свободу» своей книге, чтобы о ней судили редакторы и читатели, а не сотрудники КГБ. «Но читатель лишен возможности судить меня и мой труд тем судом, который страшней любого другого суда — я имею в виду суд сердца, суд совести». Жалуясь на то, что ему было рекомендовано отвечать на вопросы читателей, будто работу над рукописью он еще не закончил и что работа эта затянется на долгое время, указывая также на то, что ему предложили дать подписку о неразглашении факта изъятия рукописи, он делал вывод: «Так с ложью не борются. Так борются против правды. Что же это такое? Как понять это в свете идей XXII съезда партии?». Напоминая Хрущеву о силе и смелости, с коими он на съезде осудил «кровавые беззакония и жестокости, которые были совершены Сталиным», и взывая к высокой ответственности политического лидера перед своим временем, писатель высказывал мысль о том, что «в росте демократии и свободы еще больше, чем в росте производства и потребления, существо нового человеческого общества» и что «вне беспрерывного роста норм свободы и демократии новое общество» ему «кажется немыслимым».
Ответа на это письмо Гроссман не получил. Некоторые исследователи полагают, что оно, скорее всего, до Хрущева не дошло, а если бы и дошло, вряд ли что-нибудь изменилось в судьбе его романа. Трудно с этим не согласиться. Но все же, как нам кажется, Хрущев был в курсе. И беседа Суслова с Гроссманом, состоявшаяся 23 июля 1962 г., во время которой ведущий партийный идеолог сказал, что роман политически враждебен и может принести вред несравнимо больший, чем «Доктор Живаго» Пастернака, а потому «может быть, и будет издан, но лет через 200-300», вряд ли проходила без его санкции. Как отмечает историк Д.И. Полякова, «человек переходной эпохи» Хрущев сумел перейти Рубикон, но мосты за собой не сжег: «Видимо, не достало духу, ведь они были и его детищем». Восстав против произвола сталинщины, возвращая доброе имя мертвым, честь и достоинство живым, он, тем не менее, «держал демократию на коротком поводке».
Вопрос о том, была ли при Хрущеве демократия, довольно спорен. Но несомненно то, что, пойдя на разоблачение культа личности Сталина и продолжая в дальнейшем яростно обвинять его в самых различных грехах, первый секретарь ЦК КПСС во многом оставался сталинистом. Да он и сам это признавал.
Таким же праздником души для антисталинистов, как вынос тела Сталина из ленинского мавзолея, стала и публикация повести А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
В редакции журнала «Новый мир» она появилась в конце 1961 г., и главный его редактор А.Т. Твардовский, как уже отмечалось, сразу решил сделать все, чтобы она вышла в свет. А дабы облегчить себе достижение этой цели, предложил изменить название.
В конце июня 1962 г. Твардовский побывал на декаде русской культуры в Тбилиси. Главное впечатление, которое он вынес от общения с грузинскими поэтами — «дымка некоторой грусти, невысказанности, притаенности чего-то, о чем не было слов и нет стихов». И так объяснял это для себя: «Сталинские времена были огромной компенсацией для национального самолюбия грузинских патриотов (или националистов?) за целые века исторической печали о минувшем давным-давно величии. Это при всем том, что он им давал духу наравне со всеми, если не больше, и что он как бы уже и грузином не хотел считаться. Сразу после смерти Сталина — настроения внезапной потери некоего первенства среди народов, а дальше и чувство вины, и опасений, и затаенной боли. И молчанка. Никто, как мне кажется, даже не попытался затронуть эту тему, а ее же не пройдешь». Об этом он сказал Карло Каладзе. «Они считают, что на эту тему для них наложено табу… Куда уж там до этой темы, когда они боятся сказать, что мяса нет в магазинах, чтобы не быть обвиненными в национализме. А между тем, с этой темой они могли бы выйти за пределы своей декоративности, и она могла бы прозвучать со страшной силой для всех». Ее, тему Сталина, Твардовский считал «мерой возможности» нынешней поэзии и литературы вообще. И тот, кто с ней справится, по его убеждению, «будет великим поэтом». Среди грузинских коллег таковых он не видел. Но себя и Солженицына, несомненно, полагал уже одолевшими столь высокую планку. Дело оставалось за «малым»: чтобы это стало известно миру.
И в тот же день, 3 июля 1962 г. Твардовский идет с «Солженицынской вещью» к помощнику Хрущева по делам культуры В.С. Лебедеву. От него во многом зависела ее судьба — выбор момента для передачи рукописи шефу с положительной и убеждающей рекомендацией. Полезно было также заручиться содействием заместителя заведующего отделом культуры ЦК КПСС И.С. Черноуцана. Поэтому на встречу с ними он шел максимально подготовленным — после многочисленных телефонных переговоров, вооруженный поддержкой ряда видных писателей: К.И. Чуковского, С.Я. Маршака, К.Г. Паустовского, К.М. Симонова, которые (в отличие от К.А. Федина и И.Г. Эренбурга) согласились дать письменные отзывы об этом произведении. «Дай бог, дай Бог», — записал он в свою тетрадь, отправляясь на Старую площадь.
Уже 11 июля Лебедев позвонил Твардовскому и высказал свою глубокую обеспокоенность:
— Талант баснословный!.. Но что получается: «советская власть без коммунистов»?!
В суете и напряжении этих дней Твардовскому удалось прочитать две книжки, вышедшие в Издательстве иностранной литературы для узкого круга лиц из партийно-государственного руководства, — «Россия 40 лет спустя» Ф. Крепса и «Джордж Оруэлл — беглец из лагеря победителей» Р. Риса. Круг высказанных в них мыслей, идей, соображений отнюдь не показался ему новым: «Мы этих тем касаемся каждодневно. Все дело в том, что в печати нашей отголоски этих идей даются только в выхолощенном, негативном виде».
Месяц спустя он снова возвращается к соображениям о причинах и поводе глубокого «мирового разочарования» в идеологии и практике социализма и коммунизма: «Строй, научно предвиденный, предсказанный, оплаченный многими годами борьбы, бесчисленными жертвами, в первые же десятилетия свои обернулся невиданной в истории автократией и бюрократией, деспотией и беззаконием, самоистреблением неслыханной жестокостью, отчаянными просчетами в практической, хозяйственной жизни, хроническими недостатками предметов первой необходимости — пищи, одежды, жилья, огрублением нравов, навыками лжи, лицемерия, ханжества, самохвальства и т. д. и т. п. И даже когда ему самому, этому строю, пришлось перед всем миром — сочувствовавшим и злорадствующим — признаться в том, что не все уж так хорошо, назвав все это «культом личности», то, во-первых, он хотел это представить как некий досадный эпизод на фоне общего и “крутого подъема”, а во-вторых, это признание и “меры” были того же, что и при культе, порядка».
Но это были его попутные соображения. Главное же, что его занимало тогда — работа над завершением «Теркина на том свете» и ожидание известий от Лебедева о судьбе «Одного дня Ивана Денисовича». И в его рабочей тетради наряду с новыми вариантами стихов появляется и такая запись (Коктебель, 21 августа): «Искусство могущественнее всякой политики. Ему дано угадывать ту правду жизни, которая гораздо менее уловима для политики, берущей все по необходимости и в слишком общих чертах, и в слишком частных, по подсказке текущего дня».