Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анабел всегда была готова истолковать мои слова символически.
– Я не спагетти с баклажанами, Том.
– Меня в буквальном смысле вырвет, если я тут останусь.
Ее лицо стало испуганным.
– Ладно, – сказала она. – Но ты вернешься позже?
– Вернусь, но что-то должно измениться.
– Согласна. Я и сама об этом думала.
– Хорошо, я вернусь позже.
Я сбежал по пяти лестничным маршам и ринулся к станции метро на Сто двадцать пятой без всякого плана в голове; у меня не было настолько близкого друга, чтобы я мог поехать к нему и поделиться, мне просто надо было куда-то уйти. В те годы на платформе в сторону центра время от времени стояла неряшливая группа чернокожих музыкантов, игравшая в стиле фанк. Неизменно басист и гитарист, часто ударник с установкой, найденной, казалось, на помойке, иногда певица с золотыми коронками и в грязном платье, расшитом блестками. Со слушателями общалась только она, остальные выглядели так, словно каждого обволакивала какая-то несчастливая личная история, от которой музыка давала краткое избавление. Гитарист умел придать песне движение, ритм, перекрывавший грохот поездов, и держал этот ритм, как бы обильно он ни потел.
В тот вечер их было трое. Долларовые бумажки им бросали в футляр для гитары, и я, бросив свою, почтительно, как положено белому в Гарлеме, встал на некотором расстоянии. Я потом искал песню, которую они исполняли, но не нашел. Может быть, это была их собственная песня, незаписанная. В ней использовался простой музыкальный ход с минорной септимой, говоривший о красоте и неизбывной печали, и, помнится, играли они эту песню минут двадцать, полчаса, поездов, местных и экспрессов, за это время проехало много. В конце концов из-за ветров, поднятых встречными поездами, началась настоящая буря, над платформой туда, потом обратно, потом опять туда мощно пронесся влажный воздух, пахнущий мочой, он выхватил долларовые бумажки из гитарного футляра, и они, поворачиваясь так и сяк, заскользили по платформе, точно осенние листья, – а группа играла дальше. Это было бесконечно красиво и бесконечно печально, и все на платформе это понимали, и никто не наклонился, не притронулся к деньгам.
Я подумал о своей страдающей Анабел, которую оставил одну в квартире. Увидел свою жизнь и поднялся из метро обратно.
Она стояла у самой входной двери, как будто ждала меня.
– Поможешь мне? – сразу спросила она. – Я знаю, что-то должно измениться, но я не могу справиться без тебя. Посмотри и скажи, что я делаю не так, чего не вижу.
– Просто не готовь мне больше жареных баклажанов, – сказал я.
– Я серьезно, Том. Мне нужна твоя помощь.
Я согласился. Мы пошли в ее рабочую комнату, куда мне давно не было доступа, и она, робея, показала мне несколько впечатляющих кинофрагментов. Недоэкспонированный черно-белый крупный план куска ее левого бедра, вручную обработанный так, что создавалось впечатление темных океанских волн. Неидеально синхронизированный, но очень смешной монолог о коленных чашечках. Тревожащий душу монтаж: кадры, снятые на платформе метро, перемежаются с трупно-белым большим пальцем ноги, к которому прикреплена бирка с ее именем, – монтаж, наводящий на мысль, что она думала прыгнуть под поезд. Я с таким жаром все это похвалил, что она открыла передо мной свои записные книжки.
Раньше она строжайшим образом оберегала их от моих глаз, и то, что она теперь позволила мне их увидеть, говорило о ее отчаянии. Это не были страницы, которые я воображал, со сценариями, написанными элегантным почерком. Это были дневники мучений. Одна запись за другой начиналась с перечня дел на день и переходила в самодиагностику, к концу становившуюся почти нечитаемой. Далее – новая страница с аккуратной таблицей для последовательности кадров, но в ней что-то написано только в нескольких первых квадратах, затем в эти соображения внесены поправки, затем она вычеркивала эти поправки и писала на полях новые, соединяя линиями разные места и выделяя главное тройным подчеркиванием, а затем ставила на всем этом большой злобный косой крест.
– Выглядит, я знаю, довольно удручающе, – сказала она, – но поверь, тут есть хорошие идеи. Зачеркнуто, но на самом деле не зачеркнуто, я продолжаю об этом думать. Мне надо, чтобы оставалось зачеркнутым, иначе слишком сильно на меня давит. Что мне по-настоящему нужно – это пройтись по всем записным книжкам (их было у нее не меньше сорока), а потом постараться удержать все это в голове и составить четкий план. Проблема в том, что всего так много. Я не сошла с ума. Мне просто нужно как-то так упорядочить материал, чтобы не давил на меня слишком сильно.
Я верил ей. Верил в ее ум, и у нее действительно были хорошие идеи. Но, листая эти записные книжки, я видел, что у нее нет шансов довести свой проект до конца. Она, которая так долго казалась мне всемогущей, была для этого недостаточно сильна. Я ощутил груз ответственности, я должен был вмешаться раньше, и сейчас, хоть я и был сыт нашим браком по горло, сыт до тошноты, я не мог уйти, пока не помогу ей выбраться из трясины, в которой позволил увязнуть. Я надеялся, что брак избавит меня от чувства вины, однако он его только усилил.
Но чувство вины – пожалуй, самое коварное из того, что может испытывать человек: чтобы уменьшить свою вину, я остался тогда в браке, и именно это потом, после развода, сильнее всего заставляло меня чувствовать себя виноватым. После того вечера она, точно впервые увидев, что я могу ее оставить, начала заводить разговоры о полутора годах, спустя которые мы с ней могли бы зачать ребенка – девочку (о мальчике она даже и не помышляла). Смысл был отчасти – поставить себе цель и определить крайний срок для того, чтобы довести свой проект до областей выше живота, но, кроме того, она ради меня старалась быть более реалистичной: беременность нельзя откладывать бесконечно. Я видел, что ребенок, возможно, то самое, в чем мы нуждаемся, что он может спасти нас, но я видел и то, что, пока она работает над своим проектом, главное бремя заботы о ребенке, скорее всего, придется нести мне. Так что я, когда она начинала такой разговор, всякий раз переводил его на ее проект. Хотел ли я, чтобы она поторопилась с ним и мы растили ребенка вместе, или я просто хотел, чтобы она более-менее пришла в норму и я имел моральное право с ней развестись, я – честно скажу – не могу вспомнить. Но я точно помню, что мне достаточно было подумать о тошнотворном запахе жареных баклажанов, чтобы этот запах ударил мне в нос. Если бы я послушался своего желудка и расстался с ней тогда, она, может быть, успела бы родить от кого-нибудь другого.
– Радикальное предложение, – сказал я ей в ее рабочей комнате наутро после того вечера со спагетти. – Увеличь свои куски в десять раз. Я могу помочь тебе разработать план, составить общий сценарий, чтобы ты не держала все в голове. А потом сделаешь фильм за два года.
Она отрицательно мотнула головой.
– Я не могу на полдороге менять размер кусков.
– Сделай их в десять раз больше и пересними всю ногу за два месяца. Ты можешь использовать лучшее из уже снятого, где нет твоего тела.