Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под конец я заснула и, если честно, спала на удивление хорошо, так хорошо, что даже удивилась, когда проснулась. Когда я выползла из своей норы, слегка промокшая сбоку, я не сразу осознала, где я, и на краткий миг ощутила блаженство, но потом меня опять приписали ко Второй мировой. Тогда было, наверно, всего пять или шесть утра, потому что небо на востоке рдело, а война еще спала, и птиц нигде не было.
Я присела на обломок камня, чтобы лучше рассмотреть с этой перспективы всю мою жизнь и увидеть: вот я сижу в грязном пальто и пыльной «обуви», с ржаво-красным шарфом на шее; девушка во цвете лет, проживающая четвертый месяц своего пятнадцатого года, с блуждающим взглядом и налитыми жизнью губами – прекрасная и совершенно свободная, совершенно изголодавшаяся, совершенно лишенная надежды.
Одна нога вытянута, другая – на камне, и я держу руку на колене. Классическая поза. Я напоминала античную статую какого-то девоподобного прекрасного юного бога, только я была живая, а мрамор как раз вокруг меня – все мертво: фундаменты домов, кучи кирпичей, обломки камня… Даже листва на кусте, торчащем из-под развалин, окаменела, и муха, сидящая на куске взорванных перил, высечена из камня. Все мертво, все тихо. Мир был пустым, а пустота была со мной. Я – европейский подросток на весенней заре жизни. И мне еще повезло, ведь наступила худшая в истории весна. Наследие поколений сравняли с землей. Все, над чем человечество трудилось, что возводило и к чему стремилось тысячелетиями, все, что привело меня в этот мир, – теперь было уничтожено.
А значит, все пути открыты, все возможно – и все-таки лишь одно: я нашла то русло в атмосфере, ту бороздку в этом рассвете, пролегавшую от меня в грядущее; русло, по которому должна была потечь моя жизнь, как вода, которая всегда ищет ближайшую дорогу вниз. Да… Вдруг меня обуяла глубокая уверенность, что этот красивый мраморный день приведет меня к погибели.
Я снова подошла к тому единственному дому, оставшемуся от Бюльштрассе, и на этот раз никакого часового рядом с ним не было. Я подергала дверь, но она была заперта. Затем я обошла дом и в конце концов опустилась на камень и подождала, пока солнце не пририсует ему тень. Час спустя через груды камней приковыляла взрослая женщина и села на ступеньки. Часовой грубо прогнал ее, как только вышел, и занял прежнее место.
Я подождала еще два часа, но безмозглый великан даже ни разу не отлучился по малой нужде. А голод в конце концов так яростно завопил на меня, что я направилась в «город», туда, где еще стояли дома. В полуразрушенном дворе я заметила нескольких женщин, сидевших над кастрюлей. Я смотрела на них до тех пор, пока они не заметили меня и не дали кусок странного мяса, про которое я так и не спросила: крысятина это или собачатина.
Я поблагодарила их и побрела дальше по узкой улице. По обеим сторонам тянулись стены без стекол, как декорации. В темном подъезде дети ссорились из-за буханки хлеба; ссора кончилась тем, что один из них облевал другого. Дальше по улице стоял книжный магазин. Передней стены у него не было, а все книги на полках засыпала каменная пыль, так что все они казались одинаковыми: одно собрание сочинений в тысячу томов. Я схватила один том и спряталась в глубине магазина, заснула там и проснулась в произведении Шиллера, пока по переулку раскатывали танки.
Начало смеркаться, и желудок вновь завел свою жалобную песнь. Но удача не покинула меня: по какой-то праздничной случайности я набрела в других развалинах на полный дом еды; темнота явила мне сияющее-белое яйцо, неразбитое, сваренное вкрутую, – как это могло быть? Я съела его вместе со скорлупой в три укуса. А потом заметила белокурую женщину у обрушенной кухонной трубы: она скалила в улыбке желтые зубы.
«Без крова осталась? Пойдем со мной!»
Мы вошли с черного хода в более-менее целый шестиэтажный дом; она сказала, что он расположен в Лихтенбергском квартале. Другие дома на этой улице стояли без крыш, а в одном не хватало нескольких этажей. Солдаты сидели на лестнице и молча курили, но что-то прокричали, увидев, как мы сворачиваем за угол. Судя по всему, это была русская речь. На заднем дворе лежал труп молодого парня. Птицы уже унесли его глаза к небесам. В следующем дворе рос черный дым, это прекрасное растение войны. Женщину звали Биргитта; ей было тяжело подниматься по лестнице, за один шаг она преодолевала только одну ступеньку, она извинялась, с улыбкой, поводя носом: «Это у меня после русских все болит».
На лестничной клетке в углу лежали человеческие экскременты, окруженные мухами и вонью.
Мы прошли прямо в пожелтевшую кухню на третьем этаже, где сидела ее мать над рюмкой; она очень обрадовалась моему приходу: «Frische Schönheit!»[284]И наполнила стакан, тряся всклокоченными волосами. В улыбке у нее не хватало зуба, а в окне – стекла. Мать и дочь были из Штеттина, когда-то были апостолами красоты на тамошних улицах, но сейчас старшая почти превратилась в мужика, а младшая – в мальчишку. Они поговорили друг с другом хлесткими фразами на непонятном мне диалекте. А потом снова улыбнулись мне и стали произносить тосты. Я прихлебывала огненную воду и удерживала в себе, пока к ней не прибавился обед – первый с тех самых пор, как юная дева наслаждалась гостеприимством познанской семьи. Я все выблевала из чердачного окошка на шестом этаже. На блевотину тотчас набросился лунный свет. Потом я выглянула, посмотрела на темный город руин, послушала его вздохи. Это было невозможно скрыть, это буквально лежало на поверхности: город готов сдаться. В небе было не слышно самолетов, а воздух был напитан громким жужжанием, как в завершении громкого шума. Вдали с тихим треском рухнула колокольня, и где-то из окна послышался крик: «Der Führer ist tot!»[285]Позже вечером и на следующее утро переулки заполонили русские полки с победными кличами и казачьими песнями.
Я поспешила вниз с бутылками и сыром. Мать с дочерью использовали квартиру на верхнем этаже как кладовку, и там не было недостатка ни в еде, ни в вине. Когда я вновь спустилась на третий этаж, у них уже сидели русские, которые с воплями вскочили, увидев меня и бутылки. Один из них, молодой носатик, прижал меня в углу, обдавая меня запахом, одновременно наводящим на мысль о жерлах пушек и горлышках бутылок. Его кроваво-черные руки щупали груди, порезы на лице бурлили. Потом он что-то сказал по-русски и повернулся к своим товарищам, которые захохотали жутким хохотом победы и вожделения.
Всклокоченноволосая наполнила стаканы, и началась попойка, с тостами на всех языках, перемежаемых смехом, пока не догорели в ночи все здания. Меня послали наверх за новой порцией вина. На лестнице я столкнулась с черноволосой женщиной в сорочке до колен: она стояла, бледная как привидение, с обглоданными ногтями, и спрашивала потухшими глазами: «Ты Йохана не видела? Не видела Йохана? Он тут жил, мой Йохан». Она попыталась проследовать за мной в кухню, но мать Биргитты вытолкала ее и захлопнула дверь.
«Она помешанная. Ее никто не хочет».