Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старшим в группе был их предводитель – тонкогубый, редковолосый, чуть обрюзгший, он явно присвоил Биргитту. Судя по всему, ее вполне устраивала его рука на ее колене. Эта баба купалась во внимании мужчин, словно возродившись в своей прежней силе, а из-под одежды у нее виднелась ложбинка между грудями. Я попала в окружение голодных глаз. Мне стало ясно, что я в западне. Если я выйду в туалет, за мной побежит мужчина.
Для мужчин война кончилась. А для нас, женщин, только начиналась.
После того, как я попробовала сбежать, меня стали держать в комнате день и ночь, поставив в углу ведро, словно я была зверем в клетке. Два больших окна выходили на улицу. Временами слышалось, как проезжает танк или проходит строем полк, вопли и крики, а порой раздавалась пулеметная очередь – когда люди выстраиваются в очередь за смертью.
Такое развлечение вгоняло в тоску, так что в основном я лежала на кровати. Биргитта ногой вталкивала миску с едой мне на пол и запирала двери. Они выходили прямо на лестничную площадку, а на той ее стороне была кухня штеттинских матери и дочери – место отдыха русских солдат. Их пиршества начинались в послеобеденное время и продолжались до глубокой ночи. Если никто не приходил ко мне до ужина, я считала, что мне повезло, но до рассвета их редко приходило меньше трех человек, а порой и больше. Первая неделя вся слилась для меня в одну долгую ночь, полную сопящих зверей, дурно пахнущих волжан и постанывающих вояк старшего возраста, справляющих свои потребности у пятнадцатилетней девчушки. То был один сплошной кошмар: никто из них был не лучше других, я ошалела от шума, была контужена ужасом. Спала я мало, и снились мне адски-огненные сны, хотя при дневном свете я пыталась верить в Бога.
Порой на лестничной площадке шумела женщина-ногтегрызка: она то звала своего Йохана, как прежде, то разражалась длинными монологами о женской психологии, достойные самого покойного Беккета.
Лучше всего было в темноте – тогда их хотя бы не было видно. Открывались двери, врывался свет, и на пороге появлялся Der Nächste[286]– испитая тень; он закрывал дверь и превращался в дыхание с руками и жесткой кожей, и скупыми словами на губах: «Dashenka, Dashenka…» Ощупью находил дорогу и «отстреливался» за несколько минут. Я считала, что мне повезло, если он отрубался на подушке и надолго засыпал. Значит, никто другой пока не придет.
Но один из них заснул сразу, не успев даже снять штаны. Его приятели втолкнули его в комнату, и он заполз в постель. Это был уже немолодой мужчина, редковолосый, бородатый, а пахло от него как от Гюнны Потной, и храпел он как лошадь. Я попыталась извлечь из этого толк и потянулась за его сигаретами… Откуда столько людей? Россия напоминала опрокинутый муравейник. На каждую немецкую девушку их приходилось по десятеро. Некоторые пытались быть дружелюбными, гладили меня, как кошку, пытаясь убедить сами себя, что они любовники, а не насильники, но когда доходило до дела, именно они оказывались самыми большими свиньями. Но этот был слишком усталым и ничего не мог. Хотя потом он проснулся и начал шарить и пыхтеть в темноте. В моей жизни задвинули занавес и дали десятиминутный антракт. Когда занавес вновь открылся, и мое сердце начало снова биться, он уже опять захрапел. Я лежала спиной к его спине, согнувшись, как эмбрион. И думала о маме. Мама, мама, мама. Я помню, как ты примеряла туфли на Кальвебод Брюгге, как мы засыпали в одной кровати под «Би-би-си». Я трижды хлюпнула носом, но в этот раз не заплакала. В какой-то мере храп мужчины действовал убаюкивающе. Шум в кухне смолк, и дом погрузился в какое-то молчание. На сегодня моя смена кончилась.
Мне наконец удалось заснуть, и снился мне сенокос на Свепнэйар, солнце и закатанные рукава.
Русский солдат начал просыпаться на восходе. Прокисший рассвет стального оттенка сочился из двух окон и освещал покрытое мелкими волосами плечо мужчины. По какому-то странному побуждению я легонько подула на эти волосы, пока разглядывала их, лежа на подушке. Они были разной длины и шевелились под этим дуновением, словно горные кустарники в Исландии. Ах, увижу ли я их когда-нибудь снова, увижу ли родину, дедушку, увижу ли… Он повернулся на спину, и я увидела его лицо.
Это было не то лицо, совсем не то лицо.
Он очнулся, мы посмотрели друг другу в глаза, и лица у нас стали так похожи, как только могли стать у отца и дочери с начала мира.
Вмиг вся моя жизнь разделилась на главы, незыблемые бетонные главы, все мое будущее – словно лестничные клетки. И единственное, что мне оставалось, – промерить шагами все эти лестницы досюда, до самого этого гаража.
Внизу на площадке послышались вопли помешанной. А на улице пели птицы. Война закончилась, а вместе с ней и моя жизнь.
До блеска начищенные черные ботинки выглядывают из-под острых стрелок брюк, тоже черных. Солнце тонет в покрывале. Это дедушкины ботинки? Нет, это тот, с волосами. «Премьер-министр, – сказала бабушка. – Его дедушка сюда направил, чтобы он правил». Я в белом платье с широкой юбкой, в мелкий желто-зеленый цветочек, брожу между пингвинов, которые стоят группами по трое в бессастадирской гостиной на вечернем солнце, чокаются и смеются, хвосты у них черные, а грудки белые – исландские послевоенные мужчины. Рядом с некоторыми стоят их жены: с высокими прическами, в перчатках, в длинных платьях, у многих из которых есть шлейф. Лица женщин покрыты белой пудрой, губы и глаза как следует накрашены. Похоже, они подражают мраморным статуям: они все молчат, ни у одной губы не пошевелятся ни для того, чтоб произнести слово, ни для того, чтоб улыбнуться.
И все же есть одно исключение: у окна стоит знаменитая Лоне Банг в простом черном платье, с высокой прической, с высокими скулами, крупная и пригожая, с улыбкой до ушей, она рьяно кивает головой окружившим ее поклонникам. «Нет, в Лондоне, – слышу я ее фразу; она говорит по-исландски. – Да, всю войну. Никуда выехать было невозможно!» Произношение у нее одновременно изящное и крупное.
Дворецкий Эггерц звенит бокалами и открывает двери в столовую. Бабушка и дедушка, президент и супруга президента Исландии, приветствуют гостей в дверях. Летнее солнце из длинных – до пят – окон блестит на дедушкиных очках. За спиной у них длинный стол со старым добрым фарфором и вертикально стоящими салфетками, накрытый на 30 персон. На каждой тарелке поджидает маленькая карточка с каллиграфически написанным именем. «Фрекен Хербьёрг Марья Бьёрнссон, член семьи», – обнаруживаю я между двумя мужскими именами возле дальнего конца стола – того, который ближе к кухне. Возле тарелки стоит стакан молока – единственный на этом столе.
По левую руку появляется рослый длиннолицый человек, он здоровается, ласково улыбаясь, и становится позади своего стула. Я неправильно прочитываю имя на его тарелке: «г-н Йоуханн Счастливссон, предприниматель». Его супруга, рыжая, веснушчатая, кинозвездоподобная, стоит напротив него с алыми губами и меховым боа на плечах и кивает головой, а напротив меня редковолосый мужчина, полноватый, один из тех радостных хуторян, ряды которых в Исландии, кажется, никогда не поредеют и которых всех как одного зовут Гвюдмунд. Он раскраснелся, ворот рубашки душит его, тело напряглось, грудная клетка выпячена, словно он много десятилетий назад хотел рыгнуть, но воздух застрял в его внутренностях на все эти годы. Справа от него покачивает головой бледная женщина, у которой в роду явно были одни деревенские вязаные кофты. Ее седеющий супруг, с ртом-ящиком, потом встает справа от меня: «г-н Пьетюр Кнудсен, глава министерства».