Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со вступлением чехов в немецкий союз корона св. Стефана устоит, может быть, по названию, но с первого же дня попадет в распоряжение немецкой империи. Какая внутренняя связь может оказаться в восточной половине Австрии, пережившей западную, но еще более пестрой, чем последняя. Она станет, однако же, драгоценным орудием в руках объединенных немцев, поддерживающих своих земляков Габсбургов в последнем их убежище. Мечта мадьяров — собирание осколков Турции и первого из них, Румынии, около короны св. Стефана может отлично осуществляться при таком сочетании вещей; только осуществление это станет не действительностью, а театральным представлением для того, чтоб забавлять мадьяр, пока нужно. Как господин при крепостном праве, Германия будет распоряжаться по произволу всем достоянием Венгрии; отчего ж ей не потешить своих вассалов призраком? не только мадьярам, Германия предоставит вначале всем славянам, ставшим под ее тень, всякое удовольствие; она возвратит им всевозможные права, раздобрит их, как раздобривают телят на убой. На первое время они ей будут нужны, довольные, веселые и шумные — для того, чтоб манить своим призрачным счастьем многие из наших русских окраин, а окраины вдаются у нас глубоко вовнутрь государства. Без чешского устоя судьба всех сторон северного берега Дуная, до устья его, не составляет никакого вопроса; раньше или позже, они станут сначала вассалами, потом областями объединенной Германии. Но что же станется с южным берегом? Тут можно перефразировать слова лорда Чатама о Турции и сказать: не стоит рассуждать с тем, кто не видит, что участь левого берега Дуная решает участь правого берега до самого Босфора. А что окажется затем? Что станется, например, с Галицией? Отданная в наши руки в своем нынешнем виде, она будет значить — двойная сила польского мятежа против России, оставшись самостоятельной, она обратится в боевой склад против нас. А ведь великая Германия, наложив руку на западное славянство, а вследствие того со временем и на южное, упрется еще не в пределы великорусского племени. Между немецкой границей и непоколебимо верными русскими областями останется еще обширная страна, далеко не непоколебимая, а при некоторых случайностях даже чрезвычайно сомнительная. Неужели новая империя, подчиняющая западных славян для того, чтобы всосать их в себя, остановится покорно на русской государственной меже и будет смиренно ожидать, чтобы могучая соседка опрокинула вверх дном, в первую удобную минуту, все ее замыслы, пока операция претворения еще не довершена. Неужели она не попытается оградить себя, пользуясь теми шансами, какие представляет против нас западная полоса государства, от Финского залива до Черного моря с Остзейским краем, Польшей, Жмудью, с польской интеллигенцией в полурусских губерниях, с полутора миллионами евреев и с румынскими притязаниями в Бессарабии?
Завершение немецкого владычества над славянами в смысле великогерманской идеи и знаменитого Drang nach Osten станет не только отрицанием всякой доброй будущности для нас, но сделает невозможным навеки прочный мир в Восточной Европе. России придется опять обратиться в военный стан, как было в прошлых веках и снова напрягать свои силы не на создание русского просвещения, а за право жить. И если в таком случае окончательная победа окажется не за нами, чем мы станем, нравственно и материально, как не Тураном[187] в полном смысле слова. Разве народ, проигравший раз свою судьбу, восстанавливался когда-нибудь в истории? Тут идет речь не о пограничных столбах, а о том, кто станет в близком будущем первым народом Старого Света; лучше сказать, о том, кто успеет расчистить себе место, чтобы вырасти во весь свой природный рост телом и душой (в истории эти два вида возрастания связаны неразрывно) — Русь или Германия? Кажется, что лорд Чатам, по старой привычке, не удостоил бы долгого разговора человека, который этого не понимает.
Конечно, ведение такого дела, даже в отношении к своим ближним, только, не говоря о врагах, все еще нелегко. О славянском мире нельзя покуда сказать определительно, чего он хочет. Мир этот не продолжает своего исторического дела, — как другие, — он начинает его вновь. Проснувшись от четырехвекового летаргического сна, он оглядывается еще кругом — где он и что с ним? Разумеется, первым движением славян, почувствовавших, что могильный камень скатился с их груди, — было подышать воздухом, расправить члены, попользоваться местной самобытностью, каждый на том месте, где он проснулся, не вглядываясь еще в дальние горизонты. За это чувство нельзя винить их, хотя в нем же покуда — причина их слабости. В наших русских взглядах господствуют такие же младенческие черты, хотя другого свойства, — но об этом после. Однако же и там, и здесь мыслящие люди поняли уже сущность дела; а что сегодня понимают мыслящие люди, то завтра будут понимать все.
Славянский вопрос представляет возможность, хотя очень слабую, еще другого исхода — освобождения и образования Славянского союза помимо России. Дело это чрезмерно трудное, но история развязывает иногда неожиданно гордиевы узлы. Только такой исход оказался бы для нас, русских, еще хуже первого. Рядом с нами встала бы новая, великанская всеславянская Литва XIV века, перенесенная в XIX, с магнитным притяжением для всего, что есть в России не великорусского.
Во всяком случае, славянский вопрос в наши дни уже не историческая теория, а вопрос о самом близком будущем, в самом важном для России деле. В текущий миг русское дело в Европе заключается главнейше не в обладании Черным морем и даже не в Польше, а в том, что станется с чехами и хорватами — устоями, задерживающими покуда западный наплыв, под наш собственный фундамент.
ТРЕТЬЕ НЕДОРАЗУМЕНИЕ
Безымянная чешская брошюра и ее русские переводчики пугают нас войной со всей Европой из-за славянского вопроса. Но ведь такие же брошюры пугают тем же самым Пруссию из-за вопроса общегерманского; однако же Пруссия, располагающая населением не свыше 30 миллионов, не боится угрозы и идет к своей цели осторожно, конечно, но непреклонно. Она задумала эту цель, когда у нее было не более 18 миллионов подданных, а не 80, как в России; задумала ее при таком географическом положении, что самое существование ее зависело от исхода одного большого сражения, между тем как Россия может дать двадцать великих битв, прежде чем возникнет вопрос об ее целости; решилась на действие, зная, что рассеянные птенцы, которых она идет собирать, встретят ее не сочувствием, а оружием — наоборот того, что ожидает нас. Пруссия шла наперекор Европе. Она не могла сомневаться, что успех ее замыслов смертельно встревожит Францию, и не могла не помнить, какими глазами взглянул император Николай Павлович на предложение немецкой короны Фридриху Вильгельму IV. И все-таки она решилась. На какие вероятности рассчитывала Пруссия? На одну только, но самую решительную в истории, на ту вероятность, что она шла по течению века и духа народного, а не против него, как приходилось идти Австрии. Для того чтобы закончить дело, Пруссия решится на войну еще раз, может быть, два и три раза, конечно, выбирая подходящее время. При последовательной политике и должной подготовке мнения все зависит от удачно выбранной минуты. Европа не Конфедерация, заступающаяся обязательно за каждого своего члена и всякое государство, за исключением Австрии и отчасти Пруссии, имеет свой интерес, более важный для него, чем образование славянского союза. Пожалуй, можно в каждый миг поднять против себя Европу самым ничтожным действием, но безвременным, предпринятым в такую пору, когда общее положение дел для него неблагоприятно. Так было в 1853 году; между тем как в 1848 и 1849 годах можно было совершить чрезвычайно много, не возбуждая против себя западноевропейской коалиции, разумеется при известных приемах. Европа больна перемежающейся лихорадкой, у нее бывают дни, когда она лежит в пароксизме, чему Россия не подвержена. В таких вещах грозное слово «Европа» есть не мысль, а пустейшая фраза, годная только для безымянных брошюр и фельетонов.