Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Казалось бы, при чем здесь Н. К. Михайловский? Дело в том, что Иванов-Разумник высоко ценил его (и как критика, и как публициста, и как теоретика народничества), считал себя его продолжателем и неоднократно обращался к анализу его творчества и мировоззрения. Более того, апологетическая статья о Михайловском была литературным дебютом Иванова-Разумника[1433]. Таким образом, резкие насмешки Белого над Михайловским метили непосредственно в Иванова-Разумника, в его литературно-эстетические и идейные пристрастия.
В дневнике 1932 года эта связь обнажается. В записи за 2 сентября Белый сначала перечисляет показательные «перлы из Михайловского» (те же самые суждения о А. Л. Волынском, Н. Н. Страхове, А. П. Чехове, которые через два дня, 4 сентября, он дословно перепишет из дневника в «краткий» ответ Иванову-Разумнику). Потом выносит Михайловскому оценку: «А? Надутый пыжик!» И наконец, прямо проговаривает то, на что в письме Иванову-Разумнику он лишь прозрачно намекнул: «Иванов-Разумник сей источник болтовни и безвкусицы по сие время чтит: „ай, ай!“ Но — „Ничего, ничего! Молчание“»[1434]
Хотя прямые нападки на Иванова-Разумника Белый из постскриптума письма изъял, его подтекст был адекватно считан адресатом, объяснившим впоследствии (в комментарии к письму Белого) суть пикировки: «АБ решил отплатить той же монетой — и в этом причина его цитат из Михайловского и повторения гоголевской концовки» (Белый — Иванов-Разумник. С. 707). Обмена ехидными намеками-постскриптумами хватило для разрыва отношений. «Так фразой „Ничего! Ничего! Молчание!“ суждено было закончиться двадцатилетней переписке», — с грустью констатировал Иванов-Разумник (Белый — Иванов-Разумник. С. 707).
4.2. «Ругательное письмо Разумнику» (1932)
Итак, в 1932 году Иванов-Разумник и Белый «обменялись любезностями». Иванов-Разумник демонстративно отказался говорить о поэме Санникова «В гостях у египтян» как о явлении в современной поэзии. Белый в ответ выразил столь же демонстративное неприятие Н. К. Михайловского и показал, что не понимает, как Иванов-Разумник может его почитать.
До последнего времени о чувствах, переполнявших Белого, можно было судить только по его «краткому», сдержанному ответу (от 4 сентября 1932 года). О неотправленном «ругательном» письме Белого — том самом, первоначальном, о котором К. Н. Бугаева рассказывала Д. Е. Максимову, — ничего не было известно. Однако не так давно его «судьба» прояснилась. В дневниковой записи от 31 августа 1932 года Белый сначала говорит об успешном завершении хвалебной статьи о Санникове («Поэма о хлопке»), далее обрушивается с критикой на Михайловского, а затем — в подтверждение свидетельства К. Н. Бугаевой — сообщает: «Написал Раз<умнику> В<асильевичу> письмо: не отправляю его, а прилагаю к „Дневнику“»[1435]. В дневнике писателя это черновое, незаконченное письмо и было сохранено.
Оно представляет собой развернутый ответ на постскриптум Иванова-Разумника с оценкой поэмы Санникова, а точнее — на те упреки, которые Белый «вычитал» в подтексте гоголевской цитаты: «Но — ничего! ничего! молчание!..» Приведем текст письма полностью[1436], а после — проанализируем ряд скрытых в нем смыслов:
Дорогой друг, Разумник Васильевич,
Только теперь «от» чухался от странного перегона месяцев: апрель — май — июнь — июль; могу сказать вместе с Поприщиным, что «времени — не было»; «месяца — тоже не было», было «чорт знает что»[1437]:
месяца — Бонч[1438]; «времегод» — Гихл-л[1439]; недели — Сац, Колосенков, Каменев[1440]; и — кто еще? Вместо погоды — «подхвостье» и ветер «из-под-подольный», оплескивавший не дождем и зефиром, а пылью и подподольными блохами с частым «градом» каблуков, от которых разбивались стекла[1441]; и с рядом пикантных бесед и встреч с политредакторами, обвинявшими меня в «переверзианстве» — тем не менее, хотя Воронский[1442] все время шутил («не Вам бояться Переверзева, а Переверзеву след<ует> бояться Вас»); с Бончем рассуждали о замечательных личностях в нашем сектантстве[1443]; хвосту[1444] держал ежевечерние лекции о том, что «Вы есть овцы неосмысленные»; представляете: раз после этого из далей «хвоста» в Долгом раздались аплодисменты; и даже доходил до подвигов Микулы Селяниновича: вылезал из подвальной дыры и в 12 часов ночи сшибал старух с тротуара (оне — «мягкие, как мухи» и жужжат, как мухи, когда их ловишь горстями); тут же, как в чаду, между «хвостом», «Переверзевым», «Бончем» неожиданно произнес «критическую» речь на банкете «Гихла», в результате которой меня избрали в Группком Гихла (и даже заместителем производственного отдела)[1445] и все это вместе, без передышки: «хвост — архив — Бонч — банк — политредактура» и залп из трех выслушанных пушкиноведческих рефератов[1446] <нрзб.> единовременно; оттого и утратил всякое представление о времени; не месяцы, а чорт знает что, вплоть до <нрзб.: боданья?> с Машбиц-Веровым[1447], ставшим очень вежливым после моей речи на банкете о критике с Крита[1448], вежливым до того, что он предложил мне написать крит<ическую> статью в им редакт<ируемый> сборник о… Безыменском: «Ему полезно узнать ваше мнение, как специалиста, а то — он возомнил о себе». Я же предложил ему вместо Безыменского разбор поэмы Санникова, ибо Безыменский мне как поэт и не известен и не интересен, а вот Санников — это и ново, и хорошо; но представьте, на лице Машбиц-Верова появилось выражение, будто он меня, как и вы, предупреждал: «Ничего, ничего — молчанье». Тогда я из озорства захотел именно наперекор моде и заказу редактора-единоличника писать не о Безыменском, а о Санникове (Санников — это‐де не интересно, не модно, не пряно, и не содержательно, ибо он не «хает», а «героизирует» трудовую интеллигенцию); и доказать, что «это» — очень хорошо и очень нам нужно (а не Безыменский, и не Сельвинский[1449], и даже не «Сусальный Сусе» Клюева[1450]).
Но о Санникове, дорогой друг, — ниже.
Пока о том, что из «чи-666-сла» попал в «9-ое августа» самого настоящего времени, из «чорт знает чего» подхвостья; и оказалось, что это — Лебедянь[1451], которая — Благодань, веющая ветрами сладостными, как лебединые крылья, в лицо; и вот с той поры отдаюсь ветрам и творожным оргиям; живу под