Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, Тэдзуми, нет. Успокойся. Я ни разу не уронил чести ни в битве, ни в мирное время. – Он грустно улыбнулся и добавил: – Уронил лишь свое тело с веранды, когда саке ударило в голову.
– В чем же подозревают вас? Чего ждут?
– Чего ждут?.. – Отец вздохнул. – Ждут глупой смерти. Да-да. Ты знаешь, что моим господином до Токугава был прежний сёгун, Хидэёси. После его смерти я должен был, как положено и дозволено самураю моего ранга, совершить харакири. Но не получил разрешения от прямого наследника своего бывшего господина. Принять же «собачью смерть», то есть совершить харакири без дозволения, было бы не честью, а неумной горячностью не знающего законов Пути воина. Теперь у меня есть враги, которые ждут, чтобы я, потеряв голову из-за их глупых попреков (я-де не способен на ритуальное самоубийство!), совершил харакири. Теперь это было бы тем более глупо: я давно уже присягнул Токугава Иэясу. А подозревают… ну, скажем, в своеволии: людей себе на уме, как я и как ты, люди не любят.
* * *
Сейчас Тэдзуми, навестив отца в родовом поместье, возвращался в Эдо. Этот путь ему приходилось проделывать часто, каждые два-три месяца. Матушка приехать в поместье не могла: вывозить из столицы женщин было строжайше запрещено. Это могло быть расценено (наравне с ввозом оружия) как попытка заговора против правительства – и заставы на всех дорогах внимательно наблюдали за перемещением людей.
Но путешествовать вот так, в одиночку, не возбранялось. Это было, правда, немного опасно, так как по дорогам шастали и банды доведенных бедностью до отчаяния ронинов, самураев, потерявших господина, и разбойники из простонародья. Но правительственной полиции не было до этого дела.
Тэдзуми мог бы проделывать этот путь верхом, да еще и с положенным по рангу их рода, пусть и небольшим, эскортом из двух-трех слуг. Он любил ездить верхом, да это было бы и быстрее. Но хлопотнее и, что теперь было немаловажно, дороже. А главное – Тэдзуми любил уединение. И эти несколько дней пути, от поместья до столицы и обратно, – наилучшая возможность побыть одному.
Тэдзуми знал несколько укромных мест невдалеке от дороги, где можно было отдохнуть и даже переночевать: он не любил пользоваться постоялыми дворами. Куда лучше прямо под открытым небом, под облаками, под звездами! Вот как сейчас – весной, когда только-только отцвели последние вишни, и ветер еще не унес их облетевшие лепестки.
В эту весну Тэдзуми довольно долго жил с отцом – до самого праздника любования цветущей вишней. В полупустом доме им было хорошо вдвоем. Они могли часами молчать, могли разговаривать о чем-нибудь сугубо мужском – о боях, оружии, истории рода, могли тренироваться в фехтовании на мечах, а могли заняться и каллиграфией. Иероглифы получались у Тэдзуми всё изящнее, и отец часто просил его записать то или иное высказывание мудреца древности или Кун Фу Цзы яркой тушью на красивой дорогой бумаге. На это отец никогда не жалел средств. Тэдзуми сделал за зиму несколько таких свитков, два из них отец даже поместил в токонома, нишу в стене для украшения дома.
Господин Кицуно был чувствителен к убранству жилища и всегда следил за тем, чтобы дом был не только чисто прибран, но и достойно украшен. Со вкусом расписанные стены тонко гармонировали с картинками, украшавшими раздвижные перегородки и ширмы в главной комнате-кабинете. Никогда отец не смешивал в угоду моде жанры и стили: стеновые рисунки цветущей вишни могли соседствовать лишь с изображением стаи гусей на фоне томительно-нежной Луны, а картинка с зарослями многоколенчатого бамбука – с хрупкой сложноногой цикадой на изумрудном фоне ширмы.
Хозяин был совершенно не склонен к экстравагантности и не гнался за модой, требующей пышности. Оттого в его доме не было ни изображений южных варваров, европейцев, ни оклеенных золотой фольгой ширм, ни ярких мистических картин буддийского рая, ни оружия, усыпанного дорогими каменьями. Вся обстановка была проста: изготовленная без гончарного круга ручная керамика, свитки в классическом стиле, веточка сливы в подчеркнуто-скромной вазе. Максимум, что отец позволил себе – это философские дзэнские пейзажи: полутона, полунамеки… Иначе говоря, господин Кицуно превыше всего ценил то, что с недавнего времени обозначалось изысканным понятием «ваби» – простота, скромность, безыскусность, отстраненность. Этот стиль он воспринял от самого Сэн-но Рикю, советника по культуре и искусству прежнего сёгуна.
Надо ли говорить, что отец, вспоминавший с неизменным почтением и даже пиететом своего первого господина, сёгуна Хидэёси, с неизменной же самурайской выдержкой обходил вопрос гибели учителя Сэн-но Рикю. Но Тэдзуми знал, как погиб Рикю: он совершил харакири – по приказу сёгуна. Сёгуна Хидэёси, вассалом которого был в то время самурай Накаёрино Кицуно. Причины же приказа совершить ритуальное самоубийство господин Кицуно не упоминал никогда. Тэдзуми и не выпытывал: если бы ему надо было это знать, отец сказал бы непременно.
Почтение к учителю Рикю, а вместе с тем склонность к его стилю изысканной простоты передалась Тэдзуми и вольно или невольно изливалась в его стихах, каллиграфии и рисунках на свитках.
Один такой свиток, еще не вполне законченный (Тэдзуми намеревался украсить его, где-нибудь внизу, рисунком – скромно, но по возможности изящно), лежал в его походной сумке-хоро. Тэдзуми иногда доставал его и, перечитывая уже написанное изречение Кун Фу Цзы, все примеривался к возможному будущему рисунку. Смешливой натуре Тэдзуми было близко это изречение: «Изменится все в подлунном мире, лишь двое останутся прежними – мудрец и дурак».
Отцу, прожившему непростую жизнь, больше нравилось другое изречение того же великого учителя Куна: «Того, кто не думает о далеких трудностях, ждут близкие неприятности». Тэдзуми написал это для отца черной тушью на толстой бумаге, оттененной травяно-зеленой пыльцой, изобразив слева внизу камыш, будто склоненный под сильным порывом ветра. Отец, редко хваливший кого бы то ни было вслух, долго рассматривал подарок, приготовленный для него Тэдзуми по случаю скорого расставания. Затем, не поднимая взора от иероглифов на свитке, покивал и задумчиво проговорил:
– Да-да… Трудно оценить прошлое иначе. – И с теплотой в голосе добавил, наконец взглянув на сына: – Спасибо. Мне понравилось.
* * *
Не меняя позы, Тэдзуми вслушивался в звуки дождливого утра. Шелест капели начал стихать, и первая пичуга, поминутно встряхивая то крылышками, то легкомысленным хвостиком, уселась на ветку прямо над головой Тэдзуми. Ветка, дрогнув, уронила последние капли, и освобожденная от влаги листва затрепетала на легком ветерке. Близкая речка свежее и ярче подала свой голос, когда отступил дождь.
«Прохладно», – подумал Тэдзуми и поежился.
В его сумке-хоро лежало еще одно «сокровище» – три вишневых лепестка, поднятых в родном саду в последний вечер перед уходом в столицу. Эти три лепестка, свидетельство и хрупкости преходящего бытия, и закономерности и незыблемости устроения подлунного мира, задели душу Тэдзуми за живое, лишь только он увидел их, мягко белевших в темной вечерней траве у самого ствола старой (любимой!) вишни. В них было нечто неодолимо-притягательное и даже – таинственно-знаковое! Ему вдруг показалось, что эти лепестки сокрыли в себе некие мистические вопросы, тайные смыслы, отгадать которые предназначалось лишь ему, Тэдзуми.