Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Комментируя сообщение «Красной Газеты» (26 г.), где были перепечатаны приведенные выше письма «офицера» и Николая II, Керенский в «Днях» усомнился также в достоверности писем – он соглашается с Соколовым, что при существовавшей системе караула царская семья была в «западне», в «безвыходном положении». Попытка к побегу в этих условиях была просто самоубийством всех его участников.
Это чувство безвыходности, по мнению Керенского, и царило в Ипатьевском доме. Он обращает внимание на то, что «Красная Газета» при публикации записки, найденной в пробке бутылки с молоком, пропустила фразу «чрезвычайной важности» (очевидно, Керенский считает эту записку достоверной): это те слова, которые следовали за упоминанием, что «момент становится критическим» – «теперь надо бояться кровопролития» [403]. «Боязнь кровопролития, – пишет Керенский, – ясно говорят о другом настроении, царившем в Ипатьевском доме в те дни, когда в Москве хладнокровно подготовляли зверское убийство беззащитных женщин и детей». Царский дневник опровергает такое толкование. Возможно, что объективно попытки освобождения действительно были равносильны простому «самоубийству», но очевидно, действующие лица тогда рассуждали по-другому[404]. Последняя запись дневника Николая II 30 июня, т.е. 13 июля, оканчивается словами: «вестей извне никаких не имеем». За день перед тем в дневнике упомянуто «утром около 101/2 час. к открытому окну подошло трое рабочих, подняли тяжелую решетку и прикрепили ее снаружи рамы – без предупреждения со стороны Ю. (ровского). Этот тип нам нравится все менее».
У нас нет данных, чтобы поставить в прямую связь планы «белой гвардии», о которых говорил «американец» Смирнову, и укрепление 11 июля решеток на «открытом окне в доме Ипатьева с попыткой «контрреволюционного» выступления, имевшего место в Екатеринбурге 13 июля (30 июня ст. ст.) – так называемого бунта эвакуированных «инвалидов», закончившегося массовыми арестами и расстрелами. Официальная версия ставила «восстание» в прямую связь с замыслами местных тайных военных организаций. Как раз в это время ушла из Екатеринбурга к чехам та офицерская рота, участники которой подготовляли пути освобождения царской семьи. В это время (29 июня) был убит и еп. Гермоген, арестованный на страстной неделе и привезенный в Екатеринбург. Здесь по ходатайству делегации тобольского епархиального съезда во главе с прис. пов. Минятовым под залог в 100 т. его согласились выпустить, и Гермоген отправился назад в Тобольск. Однако дальше Тюмени он не доехал. Из Омска через Тобольск уже наступали чехи. На реке Туре близ с. Покровского Гермоген был утоплен конвоирами.
Записью 30 июня (следовательно, 13 июля, т.е. за несколько дней до гибели) закончился дневник Императора Николая II. Последняя ее фраза, как было сказано, гласила: «вестей извне никаких не имеем». Мы имеем право заключить, что именно в эти дни резко оборвались какие-то надежды на спасение. Призванный 1 июля совершить богослужение в доме Ипатьева священник екатеринбургского собора о. Сторожев засвидетельствовал в показаниях следствию, что его внимание привлек внешний утомленный вид заключенных (они были «я не скажу в угнетении духа, но все же производили впечатление как бы утомленных»), отличный от того, который он заметил при первом своем посещении царской семьи: тогда царевны имели вид «почти веселый», не было «следов душевного угнетения» и на лице бывшего Императора. Сопровождавший о. Сторожева дьякон для выполнения очередной церковной требы, в свою очередь, увидел происшедшую перемену и сказал о. протоиерею: «у них там что-то случилось… они все какие-то другие, точно даже и не поет никто» (это нарушало установленную традицию).
До этого момента монотонная жизнь в условиях тюремного режима, установленная в «доме особого назначения», текла более или менее спокойно для заключенных, и они не испытывали каких-либо «изощренных издевательств», «унижений» со стороны тюремщиков. Дневник Николая II, которым не могло еще пользоваться следствие, вносит весьма существенные коррективы в изложения мемуаристов, говорящих с чужих слов, и в текст свидетельских показаний, данных Соколову или его предшественнику по руководству следствием. Картина тюремного режима представится несколько иной, если только отрешиться от мысли, болезненно и остро затрагивавшей близких Царя и монархические круги, что нивелирующий большевистский режим распространялся на семью бывшего верховного главы государства Российского. «Сплошным мучительством» его нельзя назвать, особенно по сравнению с режимом в других советских тюрьмах. Еще в меньшей степени сможем мы повторить слова Деникина, что в Екатеринбурге царская семья подверглась «невероятному глумлению черни».
Непосредственными свидетелями жизни царской семьи в доме Ипатьева были те члены охраны, которые прошли через следственный допрос: сохранивший жизнь камердинер Николая II «старик Чемодуров», который прибыл в Екатеринбург вместе с Царем и был отпущен им для «отдыха» уже 11 мая, т.е. на другой день после приезда оставшихся в Тобольске членов семьи, и привезенные из Тобольска и погибшие в Екатеринбурге «дядька» Цесаревича, матрос Ногорный, и лакей Седнев – взятые 14 мая на допрос, они уже не вернулись назад, следовательно, они были в доме Ипатьева только три дня. (Ногорный и Седнев оказались затем в заключении вместе с кн. Львовым, их рассказы последнему и были зарегистрированы следствием). Чемодуров показывал следователю, что режим в Ипатьевском доме был установлен «крайне тяжкий, и отношение охраны было прямо возмутительное». Когда Царь к кому-нибудь из них обращался с вопросом, то или не получал ответа, или грубое замечание. Старому камердинеру казалось, конечно, ужасным, что не было ни столового белья, ни столового сервиса, что вся сервировка была «крайне бедна», и что обедали за столом, не покрытым скатертью. К ужину подавали те же блюда, что к обеду, а к чаю черный хлеб. Прогулки разрешались один раз в день в течение 15 – 20 минут. Сдержанное, «не вполне откровенное» показание Чемодурова следственной власти было проверено Соколовым его частными, «более откровенными» рассказами про жизнь в Ипатьевском доме отдельным лицам[405]. Здесь (в «бессвязных», по выражению Кобылинского, рассказах больного Чемодурова) больше уже выступают черты комиссарской «грубости» – Чемодуров, напр., говорил, что в обеденных трапезах за царским столом принимали участие и красноармейцы и комиссары: «придет какой-нибудь и лезет в миску: “ну, с вас довольно”»[406], княжны спали на полу, так как кроватей у них не было; последние не смели ходить без стражи в уборную, причем и здесь их сопровождали часовые. По словам Львова, Седнев и Нагорный утверждали, что этот ужасный режим становился с каждым днем «все хуже и хуже»: двадцатиминутная прогулка свелась до 5 минут; несчастных княжон «заставляли играть на пьянино» и т.д. В изображении «правдивых» воспоминаний Мельник[407], обобщавших приведенные свидетельства, жизнь в доме Ипатьева превратилась в «сплошное издевательство»: пищу приносили ту, что оставалась после караула, и «убирали, когда арестованные только что начинали есть», или «плевали» в нее. «Первое время великие княжны готовили для больной матери отдельно на спиртовке кашу и макароны, приносимые доктором Деревенко, но вскоре Деревенко перестали пускать к ним, и они больше ничего не получали», и т.д.