Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Москве, куда поэт переселялся, его, по словам Струве, «песнь будет борьбой, вызовом, Мандельштам поставит на стихи карту своей жизни» (цит. изд., c. 52, 53). В Москве Мандельштам – по сути дела, опровергая приведенные только что суждения Тынянова, – напишет крайне резкие стихи о Сталине, которые, отмечает Струве, «начинаются с широкого обобщения, с “мы”, что придает стихотворению национальное измерение. Поэт отождествляет себя с “мы”…» (там же, с. 78).
И Анна Ахматова в самом деле едва ли была права, утверждая, что Тынянов и другие люди этого круга являлись «понимавшими» Мандельштама друзьями. В высшей степени показательно, что, переселившись в Москву, поэт обретает здесь совершенно иных друзей – Николая Клюева (о творчестве которого он восхищенно писал еще в 1922 году), Сергея Клычкова, Павла Васильева. Очевидец – С. И. Липкин – вспоминает, как «в 1931-м или в 1932 году» Мандельштам приходит в гости к Клычкову и Клюеву: «Клюев привстал, крепко обнял Мандельштама, они троекратно поцеловались»[436].
Но прежде чем говорить об этой дружбе, необходимо обратиться к теме коллективизации – этой «второй» революции. Сейчас общепринято мнение, что Мандельштам, создавая в ноябре 1933 года свое памфлетное стихотворение о Сталине, определил вождя вначале как «мужикоборца», но затем отказался от этого слова, – из чего вроде бы следует, что коллективизация не имела в глазах поэта главного, всеопределяющего значения. Однако едва ли не более основательным будет противоположное умозаключение. Ведь ясно, что процесс создания произведения – это путь от непосредственного переживания реального бытия к собственно художественной «реальности». И тот факт, что вначале явилось слово «мужикоборец», свидетельствует об особо существенном значении коллективизации для мандельштамовского восприятия фигуры Сталина (об этом, между прочим, верно писал в своей известной статье о поэте С. С. Аверинцев[437]). А завершенное стихотворение – как и любое явление искусства – отнюдь не преследует цель «информировать» о тех явлениях самой действительности, которые побудили поэта его создать.
За полтора-два года до Мандельштама (то есть в 1931-м или в начале 1932 года) сочинил «эпиграмму в античном духе» на Сталина Павел Васильев, для которого – как и для его старших друзей Клюева и Клычкова – наиболее неприемлемым событием эпохи была тогда, вне всякого сомнения, коллективизация. Тем не менее в васильевской эпиграмме о ней нет речи:
О муза, сегодня воспой Джугашвили, сукина сына,
Упорство осла и хитрость лисы совместил он умело.
Нарезавши тысячи тысяч петель, насилием к власти пробрался…[438]
Между прочим, нередко можно встретить ложное утверждение, что-де Мандельштам явился единственным поэтом, осмелившимся написать антисталинские стихи. Верно другое: он был единственным выступившим против Сталина поэтом еврейского происхождения. И, по свидетельству вдовы поэта, Борис Пастернак «враждебно относился к этим стихам… “Как мог он написать эти стихи – ведь он еврей!”»[439]. Да, даже для Бориса Леонидовича тогдашнее – высоко привилегированное – положение евреев в СССР как бы «перевешивало» трагедию русского крестьянства… Словом, Осип Эмильевич, в сущности, резко разошелся с вроде бы близкой ему литературной средой и избрал для себя совсем иную. И естественно полагать, что именно поэтому он смог создать свой антисталинский памфлет.
Ведь Павел Васильев, как уже сказано, написал свою эпиграмму раньше, и есть основания сделать вывод, что Мандельштам, тесно сблизившийся в 1931–1932 годах с Васильевым и его друзьями, знал эту эпиграмму и она так или иначе «повлияла» на его собственное отношение к Сталину.
Необходимо при этом учитывать, что Мандельштам очень высоко ценил поэзию совсем еще молодого, 24–25-летнего Павла Васильева, даже в какой-то мере «завидовал» ему, говоря в 1935 году:
«Вот Есенин, Васильев имели бы на моем месте социальное влияние. Что я? – Катенин, Кюхля»[440] (то есть находившиеся как бы на обочине главного пути поэты пушкинской эпохи). Но дело не только во «влиятельности»; тогда же Мандельштам утверждает: «В России пишут четверо: я, Пастернак, Ахматова и П. Васильев» (там же, с. 83–84). В данном случае речь идет уже не о конкретном «смысле» поэзии Васильева, а об ее собственно художественной ценности. Можно, конечно, оспаривать эту мандельштамовскую оценку, считать ее преувеличенной. Но если он даже и преувеличивал, то, надо думать, потому, что видел в васильевской поэзии воплощение истинного восприятия трагической эпохи коллективизации.
Многозначительно, что в двух стихотворениях Мандельштама, созданных в одно время с антисталинским памфлетом, в ноябре 1933 года, – «Квартира тиха как бумага…» и «У нашей святой молодежи…» – присутствует тема коллективизации («…грозное баюшки-баю колхозному баю пою. Какой-нибудь изобразитель, чесатель колхозного льна…»; «колхозного бая качаю, кулацкого пая пою…»).
Как уже сказано, до начала коллективизации Осип Эмильевич не питал непримиримости к власти – хотя некоторые нынешние авторы, «вдохновленные» столь широко разлившейся в последнее время волной тотального «отрицания» Революции, пытаются превратить поэта в бескомпромиссного «контрреволюционера». Между тем достаточно обратиться к целому ряду мандельштамовских статей 1921–1929 годов, чтобы убедиться в ложности подобных утверждений.
Разумеется, далеко не все в тогдашней драматической и трагической действительности поэт мог «принять», но он, например, вполне искренне писал в 1927 году: «Нужна была революция, чтобы раскрепостить слово…»[441]. Резкий перелом в мировосприятии Мандельштама совершается именно во время коллективизации.
Здесь целесообразно напомнить широко известные и чрезвычайно показательные фразы Эренбурга из его позднейших воспоминаний «Люди, годы, жизнь» о времени писательского съезда 1934 года, накануне которого Мандельштам как раз и был репрессирован: «…мое имя, – констатировал Илья Григорьевич, – стояло на красной доске, и никто меня не обижал. Время было вообще хорошее, и мы все (обратим внимание на это “мы все”. – В. К.) думали, что в 1937 году, когда должен был по уставу собраться второй