Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сюзан Зонтаг, с которой я увиделся уже после всех битв «холодной войны», отдавала должное Сержу, но ставила его следом за Кестлером и Оруэллом, по-моему, в силу инерции суждений уже установившихся. Но такие книги, как «Тьма среди бела дня» или «Восемьдесят четвертый год», – параболы, повествования символические. Что у Кестлера символизируется, у Сержа предстает в подробностях психики и поведения.
У Джорджа Оруэлла людьми населены ранние, «рабочие» романы и его очерковая книга «Дань Каталонии», ему с диккенсовской выразительностью удавалось изображать людей, но уж так сложилась судьба этого первостепенного по дарованию писателя: литературно слабейшая его книга «Скотный двор» принесла ему политическую славу, созданную руками людей, которых он только и делал, что обличал. Лучшие его страницы остаются нечитанными. Всё издано и переиздано, всё доступно, но даже литературные судьи, рассуждающие о «непременном значении Джорджа Оруэлла», мне кажется, не читали лучших его страниц. О превратности своей славы как разоблачителя социализма говорил сам же Оруэлл, незадолго до своей кончины утверждая: «Каждая строка, которую я написал всерьез с 1926 года была прямо или косвенно направлена против тоталитаризма и за демократический социализм, как я его понимаю».
Виктор Серж шёл по дороге, проложенной Замятиным, но так бывает: Джозеф Конрад стал флагманской фигурой модернизма, за ним, как в фарватере, шли таланты, Джек Лондон или Грэм Грин, воплотившие его замыслы лучше, человечнее, чем это получилось у самого «адмирала». «Дело Тулаева», один из важнейших персонажей которого назван Кондратьевым, – ожившее «Мы», растянутая на роман угроза «Ужо тебе!». Но как растянутое! Написано настолько хорошо, настолько ярко, что не вызывает желания тут же делать выводы, хотя искушает слово революция, произносимое едва ли не на каждой странице и сопровождаемое то осанной, то проклятиями. Бесчисленные переживания, связанные с этим словом, в «Деле Тулаева» уловлены и запечатлены, картина богата оттенками, располагает к размышлению, подчас непосильному. В конце концов такое же впечатление, называемое в повествовательном смысле, открытым, производит и «Тихий Дон», заключением которого является черное солнце и маленький сын, оставляющий, пусть слабую, всё же надежду на будущее. В небе у Сержа, постоянно ночном, светят черные звезды, а заканчивается роман маршем молодости. Автор «Дела Тулаева» создал впечатление непрерывной преемственности революции-контрреволюции-подъема как явления единого, а не с одной стороны-с другой стороны.
У Замятина значительно направление мысли, значителен замысел, но замысел – не исполнение, о чём некогда красноречиво высказался Бальзак. Например, пьесы, запрещенные в шекспировские времена – их значение несомненно, но что это были за пьесы? «Мы не лишились шедевров», – заключил шекспировед Аникст, и я могу себе представить, чего подобное заключение стоило «Абрамычу», которого знал очень хорошо. При всеобщей убежденности, будто запрещенность есть признак гениальности, международно признанный шекспировед, которого прочили в лидеры либеральной советской интеллигенции, если и желал иного вывода, то неспособен был пренебречь фактами.
В Отделе рукописей ИМЛИ я обнаружил замятинскую памятную записку с изложением истории запрещения «Мы», не использованную в литературе о Замятине. Он пытался объяснить, что дело было не так, как многим хотелось бы думать. Из этой записки (Фонд 47, Опись 2) вывод ясен: «Мы» – предлог. Нападки на Замятина, согласно самому Замятину, не имели отношения к роману. Скандал был проявлением застарелого соперничества между Петербургом и Москвой, обострившегося в советских условиях централизованного снабжения. Сейчас трудно себе это представить, но в советские годы утративший столичный статус Ленинград числился городом второй категории. Ленинградцы пробовали бороться за имущественное равенство, тогда центральная литературная власть в Москве взялась за роман, потому что (говорил Замятин) требовалось наказать ленинградскую писательскую организацию. Автор «Мы» руководитель организации, его и выбрали как мишень.
Литературно-политический скандал нанёс Замятину зло житейское и принес благо творческое. Подвергшийся нападкам писатель оказался канонизирован благодаря вере в обратную связь: запрещенность – признак гениальности или, по меньшей мере, талантливости. В дальнейшем, при советском прижиме, замятинский синдром дал формулу беспроигрышного успеха. Запрещая, приговаривали к бессмертию, сказал бывший слушатель семинаров Замятина Вениамин Каверин, и если взыскующий славы был готов пострадать, он становился неуязвим для критики.
Про всех и каждого из пострадавших это сказать было бы кощунством. В ряду истинных мучеников нашего времени несчастный и, к сожалению, неодаренный Анатолий Марченко, нужная всем, тем и другим, для пропаганды и антипропаганды жертва диссидентской индоктринации и преследования советскими властями. Однако разобраться надо, кто был кто, если сам Пушкин, по воспоминаниям людей из его ближайшего окружения, искал смерти. Предостаточно было приспособленцев наоборот, не к официозу, а к оппозиции, искавших славы и антиславы. Вызывали огонь на себя, добиваясь, если не бессмертия, то хотя бы успеха. Выработались приемы, автоматически производившие нужный результат. Знал я искателей славы, которые провоцировали преследования вместе с организацией сочувствия. Заблаговременно давали знать, кому следует, говорили одним, что грядет скандальное событие, будьте наготове, другим: торопитесь увидеть, а то прикроют! Один и тот же голос говорил на два голоса, поклонники были подстегнуты: «Спешите на спектакль!», а власти предержащие предупреждены: «Учтите, соберутся толпы!». Колючей проволокой плохо пишущие оказывались защищены от критических приговоров: несправедливое политическое обвинение отменяло все прочие упреки. В критическом суждении о пострадавшей бездарности стало нельзя отделить политическую неправду от литературной правды. Либо политический донос пиши, либо помалкивай.
Когда работал я в журнале «Вопросы литературы», нам приносили материалы о репрессированных писателях, и поступил разбор романа Аркадия Белинкова. Это была не судебная экспертиза, осудившая роман вместе с автором, нет, это была домашняя, ещё до скандала написанная кем-то из друзей «рецензия» – разгромная.
Чтобы напомнить об ещё одном мученике диссидентского календаря, воспользуюсь биографической справкой в информационном бюллетене