Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы спрашиваете о моей вере. Не знаю что ответить. Истинную веру, где она есть, я распознаю – как в Джордже Герберте, который обращался к Богу каждодневно и, случалось, роптал на Его суровость:
Зачем Ты праху дал язык —
Воззвать в моленьях,
Притом что Ты не слышишь этот крик?
[147]
Но в стихотворении «Вера» он уже говорит о смертном часе – и о том, что за гробом – вполне обнадёженно:
Крушиться ли, что станем прах и тлен?
Лишь только б вера не скудела в нас:
Её рачительностью сохранен,
Тлен плотию содеется в свой час.
Что за плоть, какова телесная природа тех, что теснятся близ наших окон и оплотняются в нашем густом воздухе? Как Вы полагаете? Не есть ли то тела Воскресения? Или, как считает Оливия Джадж, их воплощению служат материя и кинетическая сила, на время отторгаемая от неутомимого медиума? Что окажется в наших объятьях, если нам будет дарована неизреченная милость ~ вновь обняться, как прежде? Нетленное ли – Восток и Пшеница Вечная – или подобие нашей падшей плоти?
Мы рассыпаемся прахом с каждым днём, с каждым шагом. Прах наш живёт короткое время в воздухе и – попираем ногами. Крохи себя выметаем мы прочь. – И что же, все эти пылинки, все эти крупицы крупиц должны cohaere[148]?– Каждый день мы умираем – неужели же там всё сочтено, собрано – и полова сложится в золотистый колос – и колос зацветёт?
Цветы у нас на столах – пышные, благоухающие – окроплённые святою росою мира сего – или может быть, иного… Как и все цветы, они вянут и умирают. Есть у меня венок из белых роз – бурый уже, пожухший. – Неужели – там – он вновь зацветёт?
И ещё я хочу спросить у Вас, если Вы сведущи: отчего это те, кто является к нам оттуда – эти пришельцы, загробные выходцы, незабвенные наши, – отчего всякий из них кажется так неизменно и неизмеримо счастлив? Нас ведь учат, что Блаженство не достигается вдруг, путь к нему в вечности совершается шаг за шагом – от ступени к ступени совершенства. Отчего же не слышатся нам голоса праведного гнева? Если мы виноваты, пред ними, если мы их предали, то – для нашего блага – разве не следует им излить на нас досаду и ярость?
Что за смирительные свойства тела или правила учтивости, спрошу я Вас, миссис Собрайл, наделяют их такой единообразной слащавостью? Или не осталось в наш унылый век благого гнева, Божьего ли, человеческого ли? Что до меня, я, как ни странно, жажду услышать – нет, не обещания мира и духовного преображения – но голос истинно человеческий, голос страданья, и горя, и боли. Чтобы, если возможно, разделить их – как должна – как хочу – делить всё с теми, кого любила в земной своей жизни…
Однако я заболталась и, может быть, до невнятицы. У меня есть страстная мечта. Что за мечта, я Вам не открою, ибо дала себе слово, что не открою её никому, пока… пока не уясню себе главное в ней.
Крупица, миссис Собрайл, в руке у меня крупица живого праха. Крупица. Пока никому не нужная…
Ваш – по мыслям – друг
К. Ла Мотт.
Собрайл усмотрел в письме симптомы сильнейшего психического расстройства. Но интерпретацией письма можно заняться после. Сейчас Собрайла обуял чисто охотничий азарт. След взят. Как раз в доме мисс Оливии Джадж, на спиритическом сеансе миссис Лийс, Рандольф Генри Падуб совершил свой «подвиг в Газе», как назвал он это происшествие в письме к Рескину. После того как Собрайл сделал это выражение названием главы в «Великом Чревовещателе», оно так и закрепилось в литературоведении за этим эпизодом. В сущности, письмо Рескину было единственным источником сведений об этой истории, которая, вероятно, подсказала Падубу замысел поэмы «Духами вожденны». Собрайл достал «Великого Чревовещателя» и отыскал нужное место.
По моему разумению, лучше бы Вам удержать себя от увлечения этими чертями и гоблинами, которые поигрывают заветнейшими нашими страхами и надеждами, часто с тем лишь, чтобы всколыхнуть стоячие воды, вызвав какое-нибудь frisson[149], либо, если можно так выразиться, прибрать к рукам, подчинить себе и направить в нужную сторону податливые чувства безутешных и отчаявшихся. Не спорю, при подобных оказиях могут наблюдаться явления, имеющие своим истоком и человеческое и нечеловеческое: то проказники-гоблины снуют по комнате, издают стуки, сотрясают чернильницы, то сидящие в темноте люди начинают галлюцинировать, что, как известно, бывает в бреду с больными и ранеными. Наша способность принимать желаемое за действительное, друг мой, не знает границ: мы слышим то, что хотим услышать, видим то, что – как снова и снова удостоверяет нас зрение и слух – ушло навсегда; свойство это почти общечеловеческое, и пользоваться столь напряжённым и превратным состоянием души куда как легко.
Неделю тому назад я побывал на спиритическом сеансе, где навлёк на себя такую немилость собрания, что был даже ошикан и поцарапан. Вина моя состояла в том, что я схватил плывущий по воздуху венок, с которого падали мне на лоб капли влаги, и обнаружил, что держу за руку медиума, некую миссис Геллу Лийс – особу, которая, пока не впадает в транс, напоминает собою довольно угрюмую римскую матрону с мертвенно-бледным лицом и густыми тенями под жидкими черноватыми глазами – зато уж когда ею овладевают духи, она начинает корчиться, завывать, дергать руками, вследствие чего, хотя соседи по столу держат её на всякий случай за руки, высвободить несколько пальцев не составляет для неё труда. Мы сидели впотьмах – только лунный свет сквозил через шторы да играли в камине отблески догорающего огня – и наблюдали, как я понимаю, обычные вещи: над дальним концом стола появлялись видимые по запястье руки (запястья были задрапированы длинными покрывалами из чего-то наподобие кисеи), сверху ниоткуда сыпались оранжерейные цветы, с шарканьем выдвинулось из угла кресло, по коленям и лодыжкам похлопывало что-то телесно-упругое и ощутимо тёплое. И, как Вы, верно, догадываетесь, пробегали по волосам сквознячки и плавали по комнате фосфорические огни.
Я как ни в чём другом убеждён, что нас надувают, и надувает не то чтобы обычный мошенник, но некто, сделавший надувательство делом жизни. А посему я поднял руки, пошарил, дёрнул – и вмиг рассыпался карточный домик – по крайней мере в моих глазах, – рассыпался с шумом: грянули оземь разгуливающие каминные щипцы с кочергой, шлёп-шлёп – попадали книги, зашаркали ножки стола, слились в один нестройный звук вздохи спрятанных гармоник, звякнул на столе колокольчик – подали голос все предметы, которые, вне всякого сомнения, соединялись невидимыми, переплетёнными, как сеть лилипутской работы, нитями с самой миссис Лийс… С тех пор как я совершил этот подвиг, достойный Самсона в Газе[150], меня непрестанно осыпают проклятиями и выставляют каким-то метафизическим губителем духовной материи и ранимых душ. Уж я и то чувствовал себя этаким слонищем в посудной лавке среди всего этого летучего флёра, кимвалов звучащих[151], тонких благовоний. Но предположим, что всё так и было: что и в самом деле были вызваны души усопших – и что проку? Неужели наше предназначение в том и состоит, чтобы всю жизнь просидеть, уткнувшись взглядом в черту, за которой густеет тень? Много шуму наделал случай с Софией Коттерелл, которая, как говорят, четверть часа держала на коленях дух своего умершего малыша, а крохотные ручонки тем временем поглаживали отцовы щёки. Если тут обман, игра на расстроенных материнских чувствах – это прямое злодейство. Если же нету обмана, если то нежное, что пребывало на коленях у матери не гоблин, не игра воображения – всё равно не содрогнёмся ли мы от омерзения при виде этих лихорадочных радений впотьмах?.. Я, во всяком случае, стал свидетелем штукарства.