Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ф. М. Достоевский. Фотография М. Б. Тулинова, 1861 г.
И ещё фрагмент романа, который, если не сделать ссылку, можно, нимало не сомневаясь, посчитать за выдержку из письма Достоевского: «… всё роман пишу; да тяжело, не даётся. Вдохновение выдохлось. Сплеча-то и можно бы написать пожалуй, и занимательно бы вышло, да хорошую идею жаль портить. Эта из любимых. А к сроку непременно надо в журнал. Я даже думаю бросить роман и придумать повесть поскорей, так, что-нибудь лёгонькое и грациозное и отнюдь без мрачного направления…» Вот эту-то постоянную боязнь — испортить замечательную идею, торопясь кончить к сроку, из-за денег — и «подарил» Достоевский своему герою-автору. Вернее, он сделал его по своему образу и подобию бедным литератором и наделил всеми вытекающими отсюда последствиями. Иван Петрович живёт не в комнате даже, а в каком-то «сундуке»; частенько приходится ему, отрываясь от своего романа, наниматься к антрепренёрам писать компилятивные статьи за несколько несчастных рублей; рукописи свои (которые через сто лет будут по листочкам разыскивать!) он, за неимением портфеля, перевозит из «сундука» в «сундук» в подушечной наволочке; костюм его жалок и плохо на нём сидит; и он, по меткому замечанию князя Валковского, питается полгода одним чаем… Аналогичные реалии из жизни самого Достоевского хорошо известны из написанных биографий писателя и его эпистолярного наследия.
Ещё одно общее профессиональное качество роднит этих двух писателей — их поразительную работоспособность. «Я хочу сделать небывалую и эксцентрическую вещь: написать в 4 месяца 30 печатных листов, в двух разных романах, из которых один буду писать утром, а другой вечером и кончить к сроку…» — «… сегодняшний вечер вознаградит меня за эти последние два дня, в которые я написал три печатных листа с половиною…» Первая фраза принадлежит Фёдору Михайловичу (из письма (из письма к А. В. Корвин-Круковской от 17 июня 1866 г.), вторая — Ивану Петровичу. А вот повествователь «Униженных и оскорблённых» высказывает в разговоре с Наташей одну из постоянных и наболевших своих мыслей в ответ на её опасение, что он испишется и здоровье погубит: мол, «С***, тот в два года по одной повести пишет, а N* в десять всего только один роман написал. Зато как у них отчеканено, отделано! Ни одной небрежности не найдёшь…» «Да, — отвечает Иван Петрович, — они обеспечены и пишут не на срок; а я — почтовая кляча…» Достоевский очень болезненно воспринимал упрёки в «небрежности» стиля, в «одинаковости» языка своих персонажей и постоянно сравнивал разность условий творчества у себя и у С*** (Л. Н. Толстой?),N* (И. А. Гончаров?) и других современных ему писателей.
Очень характерна сцена, когда не без задней мысли пытается подъехать к Ивану Петровичу князь Валковский и хвалит его творчество: «… развернул ваш роман и зачитался <…> Ведь это совершенство! Ведь вас не понимают после этого! Ведь вы у меня слёзы исторгли!..» Но Иван Петрович, которому Валковский самоуверенно отвёл в данной сцене роль вороны из известной басни, абсолютно не реагирует на эти, взятые сами по себе, в общем-то, справедливые слова. Зато сколько искренней радости доставляет герою-автору реакция маленькой Нелли, или тех же Ихменевых при чтении его книги. Их мнение, тех, для кого он писал, наиболее дорого ему.
Иван Петрович не только повествователь-хроникёр, но и сам активно участвует в развитии действия. Он любит Наташу Ихменеву, но всячески пытается устроить её счастье с Алёшей Валковским, он спасает Нелли от мадам Бубновой, он поддерживает морально стариков Ихменевых, не оставляет их своей заботой, он, наконец, в какой-то мере противостоит князю Валковскому. Жизнь Ивана Петровича не удалась — читатель знакомится с ним в сущности уже на закате его судьбы: «В ясный сентябрьский день, перед вечером, вошёл я к моим старикам (Ихменевым. — Н. Н.) больной, с замиранием в душе и упал на стул чуть не в обмороке, так что даже они перепугались, на меня глядя. Но не оттого закружилась у меня тогда голова и тосковало сердце так, что я десять раз подходил к их дверям и десять раз возвращался назад, прежде чем вошёл, — не оттого, что не удалась мне моя карьера и что не было у меня ещё ни славы, ни денег; не оттого, что я ещё не какой-нибудь “атташе” и далеко было до того, чтоб меня послали для поправления здоровья в Италию; а оттого, что можно прожить десять лет в один год, и прожила в этот год десять лет и моя Наташа. Бесконечность легла между нами… И вот, помню, сидел я перед стариком, молчал и доламывал рассеянной рукой и без того уже обломанные поля моей шляпы; сидел и ждал, неизвестно зачем, когда выйдет Наташа. Костюм мой был жалок и худо на мне сидел; лицом я осунулся, похудел, пожелтел, — а всё-таки далеко не похож был я на поэта, и в глазах моих всё-таки не было ничего великого, о чём так хлопотал когда-то добрый Николай