Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, даже в тех случаях, когда опытная проверка теорий была вполне возможна (и даже не требовала больших затрат или виртуозного мастерства экспериментатора), ученые порой не считали ее обязательной. Вспомним спор овистов и анималькулистов (см. главу 13), длившийся добрых полтора века — в течение которых наглядные опровержения обеих теорий во множестве ходили прямо перед глазами ученых. Но те преспокойно игнорировали эти очевидные факты — даже после попытки Мопертюи привлечь их внимание к ним.
Ощущение ненормальности такой ситуации в естествознании, сложившееся в первой трети XIX века, выразилось в последовательном эмпиризме Кювье, а затем — в рождении философии позитивизма, отказывавшей умозрительным и непроверяемым построениям вообще в какой-либо ценности и призывавшей даже не задаваться вопросами, которые ни сейчас, ни в будущем не могут быть проверены эмпирически. (Основатель позитивизма Огюст Конт в качестве примера такого вопроса приводил вопрос о химическом составе звезд — дескать, он у них, конечно, есть, но выяснить его мы не сможем никогда и никакими средствами, а потому и строить какие-либо предположения о нем не имеет смысла[279].)
Это не привело к немедленному изгнанию непроверяемых теорий из науки: как мы помним, последние четыре десятилетия XIX века стали временем пышного расцвета умозрительных эволюционных концепций. Не менее впечатляющим было разнообразие «теорий» наследственности — в ряду которых теория Вейсмана, предвосхитившая некоторые важнейшие идеи будущей генетики, не имела никаких преимуществ перед другими, столь же умозрительными, а работа Менделя осталась и вовсе незамеченной. Спекулятивные, не подкрепленные никакими фактами теории были популярны и во многих других областях знания, причем выдвигали их порой не только видные естествоиспытатели, но и сами философы-позитивисты — как, например, уже знакомый нам Герберт Спенсер, один из основоположников неоламаркизма и социал-дарвинизма. Тем не менее к первым годам XX века позитивизм (в форме эмпириокритицизма — радикальной редакции, приданной ему философом Рихардом Авенариусом и физиком Эрнстом Махом) стал почти общепринятой философией и методологией естествознания, а требование проверки любых теоретических построений фактами — обязательным условием признания этих построений научными.
И тут неожиданно встал вопрос: а что, собственно, означает «проверить фактами»?
На первый взгляд вопрос кажется надуманным, а ответ на него — совершенно ясным: надо просто сравнить то, что утверждает теория, с тем, что мы наблюдаем — в естественных условиях или в результате специально поставленного эксперимента. Если все совпадает — значит, теория верна. Именно так и поступали многие ученые в разные эпохи и в разных странах — и регулярно получали «подтверждения» теорий, которые, как мы теперь знаем, были совершенно неверными. В главе «Август Вейсман против векового опыта человечества» мы уже говорили о многочисленных работах, в которых «подтверждалось» наследование приобретенных признаков, — от злосчастной бесхвостой кошки, удостоившейся в 1877 году овации участников съезда немецких натуралистов и врачей, до многолетних обстоятельных опытов школы Боннье. В главе 10 мы говорили о фактах, открытых Жоржем Кювье и, казалось бы, совершенно однозначно свидетельствовавших о том, что смены фаун происходили в результате региональных или глобальных катастроф. Если бросить взгляд на другие дисциплины, то можно вспомнить, сколько великолепных подтверждений было найдено в XIX — первой половине XX века для контракционной теории («теории печеного яблока»), предложенной в 1829 году французским геологом Эли де Бомоном и рассматривавшей горные хребты как складки, которые образует земная кора по мере остывания Земли и соответствующего уменьшения ее объема.
Еще пример. Когда стало ясно, что многие белки в растворах существуют в виде компактных комочков-глобул, многие химики и биохимики усомнились в том, что белок — линейный полимер. И в 1923 году знаменитый русский химик Николай Зелинский (создатель самого массового противогаза первой мировой войны) выдвинул дикетопиперазиновую теорию строения белка, согласно которой белок состоит не из линейной цепочки аминокислот. Основу белковой молекулы, по мнению Зелинского, составляли большие циклические структуры — дикетопиперазины. (Впоследствии Зелинский модифицировал свою теорию, предположив, что к дикетопиперазиновому ядру могут с разных сторон присоединяться короткие цепочки аминокислот.) Такие соединения в самом деле неизменно обнаруживались среди продуктов гидролиза практически любых белков — что, казалось бы, неоспоримо подтверждало теорию Зелинского. Но через некоторое время выяснилось, что они возникают в процессе гидролиза, а в невредимой белковой молекуле их нет.
Завершим наш небольшой обзор парой примеров такого же рода из несколько неожиданной области. Еще в 1767 году один из самых авторитетных английских врачей того времени Джон Хантер привил себе выделения больного гонореей. Уже через несколько дней у него появились признаки гонореи, а затем развились и симптомы сифилиса — что полностью соответствовало популярной в ту пору теории, гласившей, что эти две болезни на самом деле лишь разные формы одного заболевания. Именно эту теорию и стремился доказать доктор Хантер своим жестоким экспериментом. Через несколько лет, убедившись в бесспорной надежности диагноза, он подробно описал свой опыт в специальной книге. Книга имела большой успех, была переведена на французский и немецкий языки… и на несколько десятилетий затормозила развитие венерологии. Как мы теперь достоверно знаем, сифилис и гонорея — разные заболевания, вызываемые разными (и даже совершенно не родственными) видами бактерий. А результат опыта Хантера был вызван тем, что пациент, от которого был взят прививочный материал, был заражен обеими болезнями, причем сифилис у него был во второй стадии, практически лишенной внешних симптомов.
В 1897 году известный австрийский психиатр Рихард фон Крафт-Эбинг доказал, что прогрессивный паралич (весьма распространенное в ту пору психическое заболевание, знаменитое благодаря одному из своих характерных симптомов — бреду величия) есть не что иное, как одно из проявлений хронического сифилиса. (Это в самом деле так, и с наступлением эры антибиотиков это славнейшее заболевание, сведшее в могилу множество европейских знаменитостей, вымерло, как мамонт.) Как раз в это время в европейской медицине — и прежде всего в психиатрии — активно обсуждалась теория «безумия как следствия порока», утверждавшая, что все «большие» психические заболевания порождаются излишествами, погоней за чувственными наслаждениями (особенно противоестественными), нездоровым образом жизни и тому подобными причинами. Открытие Крафт-Эбинга, выявившее однозначную связь между пикантной болезнью и тяжелым безумием, выглядело прямым и несомненным подтверждением этой теории — и тем самым невольно продлило ей жизнь. Трудно сказать, затормозило ли это обстоятельство развитие психиатрии — вряд ли ученым рубежа XIX–XX веков удалось бы выяснить истинные причины шизофрении или биполярного расстройства, даже если бы над ними и не тяготела ошибочная теория. Но так или иначе достоверно установленный факт «подтвердил» теорию, оказавшуюся впоследствии совершенно неверной.