Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как бы костью в горле я у тебя не застрял, Василий Васильевич, или, может быть, тебе государева грамота более не указ?! Что мне государю об этом отписать? — осерчал Малюта.
— Грамота государева? Покажь!
— Кликнуть сюда дьяка, пускай царское послание зачитает.
Явился дьяк, одетый в черный кафтан. Низенький коротконогий мужичина глянул строго на воеводу Голицына и принялся читать царский указ:
— Быть думному дворянину Григорию Лукьяновичу Скуратову-Бельскому при воинстве ливонском моими глазами и ушами. Пусть воеводы чтят его и челом ударяют при встрече по тридцать раз кряду!
— Слыхал? — усмехнулся Малюта. — Или прочитать еще разок?
— Достаточно, — отвечал князь Голицын и, повернувшись к младшим воеводам, стоявшим за его спиной, приказал: — Ну, чего застыли истуканами?! Писано же государем было, чтобы кланялись по тридцать раз кряду!
И воеводы дружно ударили челом думному дворянину.
Лагерь поживал обыкновенными походными буднями: днем дружинники кололи копьями чучела и рубились на тупых мечах, отрабатывая удары, а с темнотой затевали нешуточный пир, и, не ведая того, что государями затеялась война, можно было бы подумать о том, что Иван решил перепоить дружины. Запрещалось пить только стрельцам, стоящим в дозоре. Однако и они с нетерпением дожидались смены караула, чтобы сполна наградить себя за вынужденное воздержание.
Каждую ночь пьяное баловство заполняло всю округу таким ревом развеселых голосов, что шведы поначалу думали, будто русские вышли в наступление. Осмотревшись, они стали понимать, что московские дружины прибыли в Эстонию лишь для того, чтобы вдоволь вкусить браги, поорать среди темноты срамные песни, затем проспать до обеда, чтобы потом вновь быть готовыми к очередной бессонной ночи; ну, может быть, еще затем, чтобы пальнуть невпопад раз-другой по крепким вратам крепости.
Так было всегда: и деды пивали брагу перед сечей, и отцы, а потому Григорий Лукьянович менять ничего не стал — он пил вино, не отставая от воевод, и, опасаясь отравы, предпочитал белое, жалованное государем перед самой отправкой. А когда думный дьяк напивался изрядно, то грозной тенью шатался по лагерю в сопровождении дьяка-сморчка и кричал вслед каждому боярину:
— Всех порешу! Всю крамолу повыведу! Царя-батюшку надумали сокрушить. Измену учинили, русские земли шведу сдаете! На дыбе все сгинете!
Григорий Лукьянович успокаивался только после полуночи, когда голос его вконец осипал и сам он уставал от собственного ора, а ноги отказывались служить. Свалится Малюта Скуратов подле потухшего костра, так закопченным и проспит до самой обедни.
Воеводы глухо роптали и, набравшись терпения, дожидались, когда Григорий Лукьянович оступится в крепостной ров и захлебнется в зловонной мути. Однако эта думка совсем не мешала воеводам откланиваться Григорию Бельскому с тем усердием, как если бы он был наследным царевичем, а при каждой встрече они растягивали губы так приторно, что впору было приготовить из этих улыбок сладкий кисель.
Ничто не брало Малюту Скуратова — ни стрела, ни каменное ядро, ни шипящая брань в затылок. Григорий Лукьянович был словно заговоренный: недосягаемый для пуль, он внушал ратникам почти суеверный страх, казался едва ли не бессмертным.
В первую же неделю пребывания в лагере Малюты Скуратова были прилюдно наказаны розгами трое видных воевод за то, что не желали отвешивать худородному поклоны, а на брань государева посланника ответили матерно и кликнули «псом». Дальше и того было хуже — выставил Малюта на позор тысяцкого перед воинством без шапки, а потом приказал ему будить воинство «удалым петушиным криком», так и кукарекал знатный ратоборец все утро, пока наконец не пробудилась дружина.
Затем в центре лагеря Григорий Лукьянович повелел установить позорный столб, к которому привязывались особенно нерадивые.
Однако шведский король Иоанн продолжал шаг за шагом теснить дружинников, уже изрядно подуставших от ливонской кампании.
Не было желания у посошной рати умирать ни за царя, ни за отечество. Оторвали от плуга неслуживых людей, дали им по рогатине и отправили рубиться с латинянами. Как тут не вспомнить оставленных детишек, красу-жену и еще то, что за год успело отдохнуть озимое поле и самое разумное сейчас дело — это бросить парное зерно в густую жирную грязь.
Да где там!
Воеводы спуску не дают — без конца одолевают изнурительными караулами, заставляют рубиться с чучелами и посылают в дозор, а чуть не так — хрясь кулаком по морде! И не сыскать на них управы даже у самого царя.
А тут еще сам Малюта Скуратов пожаловал. Вот кто злыдень! И смерды во все глаза смотрели на государева любимца, о котором немало худого толковали на всех ярмарках Руси. Они разглядывали его так, как будто он и впрямь явился из пекла, чтобы свершить очередное злодеяние.
Поговаривали, что государь охладел к своему любимцу, а потому сослал его подалее от глаз, где тот мог бы сгинуть от пули или пасть от пущенной стрелы. Однако не брали его ни пищали, ни черное слово. Если и одолевало чего, так это тяжкое похмелье.
Однажды к Малюте заявился сам князь Василий Голицын. Главный воевода прошел в избу без стука, шапку не снял, а с ним вошло еще пятеро рынд. Замер Григорий Лукьянович от дурного предчувствия с ложкой в руках за жирной похлебкой, а густой навар тяжелыми капельками застыл на длинных рыжеватых усах.
— Вот и наступило время, Григорий, чтобы сполна с тобой за все поквитаться, — ласково начал князь. — Ты уже, наверное, и не припомнишь, как моего единоутробного брата в Пытошной избе мучил? Как я тебя ни упрашивал, не пожелал помиловать. А потом за жену его принялся и детей великовозрастных живота лишил. Теперь твоя очередь настала, Григорий Лукьянович.
— О чем ты, князь?
— О чем, спрашиваешь? — Голицын удобно уселся на лавку. — А это я тебе сейчас растолкую. Давеча ты принародно лаялся, матерно поганил воевод и бояр… а еще самого государя хулил. На то у меня свидетели имеются. Да ты никак поперхнулся, Григорий? — посочувствовал князь.
— Чего же я такое говорил?
— Вчера вечером ты сказывал о том, что государь наш великий Иван Васильевич мужей любит более, чем девок, называл ты царя срамными словами… Кои произнести не могу, так как чести государя лишают. А еще говорил о том, что государь наш казнит безвинно. А ты ешь, Григорий Лукьянович, — не сходила сладкая улыбка с лица князя Голицына, — дорога в острог тебе предстоит дальняя и тяжелая. Сейчас мои молодцы тебя в железо обрядят, вот в такой одежонке и отбудешь ко двору Никитки-палача. А он тебя встретит весело, как старого доброго друга. А там Иван Васильевич тебя пожалует двумя столбами с перекладиной. Ха-ха-ха!
— Помилуй меня, князь, Христа ради! — взмолился Григорий Лукьянович. — Ну, чего спьяну не наболтаешь! Когда я во хмелю, то сам себя не помню, могу такое наговорить, что потом не рад буду.
— Пожалел ли ты моего братца, Григорий Лукьянович? Он ведь тоже пощады просил. А ведь безвинным сгинул, оговорил ты его! Теперь до самой Стольной в клетке поедешь, пускай вся Россия на тебя посмотрит.