Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как я иногда замечал, и сами заключенные боялись оказаться в гиммлеровских лагерях. Мне вспоминается инспекционная поездка на сталелитейные заводы Линца летом 1944 года. Заключенные там свободно перемещались по территории и общались с персоналом, трудились в просторных цехах подмастерьями при квалифицированных рабочих. Охраняли их не эсэсовцы, а солдаты вермахта. Когда мы натолкнулись на группу из двух десятков русских, я через переводчика спросил их, довольны ли они условиями. Они бурно зажестикулировали, давая понять, что всем довольны. И выглядели они гораздо лучше заключенных, работавших в подземельях «Миттельверке». Когда я – чтобы поддержать разговор – спросил, не хотят ли они вернуться в лагерь, на их лицах появилось выражение неподдельного ужаса.
Больше я вопросов не задавал. И так все было ясно. Если бы мне предложили проанализировать чувства, которые я испытывал тогда – жалость, раздражение, смущение или негодование, – я должен был бы признать: я был настолько одержим желанием победить в отчаянной гонке со временем, что никакие человеческие чувства не могли заставить меня забыть о производственных показателях. Один американский историк написал, что я любил технику больше, чем людей[263]. Вероятно, он был прав. Я сознаю, что вид людских страданий задевал мои чувства, но никак не влиял на мое поведение. Принимая решения, я руководствовался лишь принципом целесообразности. На Нюрнбергском процессе меня главным образом обвиняли в использовании труда заключенных на военных заводах.
Поскольку обвинение базировалось на статистических данных, я лишь усугубил бы свою вину, если бы одержал победу над Гиммлером и увеличил число заключенных, работавших на наших заводах, а ведь таким образом я дал бы шанс на выживание гораздо большему числу людей. Как ни парадоксально, но сегодня я был бы гораздо счастливее, если бы в этом смысле моя вина была больше. Но мои нынешние угрызения совести практически не имеют отношения к стандартам Нюрнберга или к количеству жизней, которые я спас или мог бы спасти. Ибо в любом случае я был частью системы. Гораздо больше мучает меня то, что, сталкиваясь с заключенными, я не разглядел истинное лицо режима, существование которого так отчаянно пытался продлить в те недели и месяцы. Для меня не существовало никаких нравственных законов, на которые я мог бы опереться. И иногда я спрашиваю себя, кем же на самом деле был молодой человек, столь чуждый мне, сегодняшнему, который двадцать пять лет назад шагал по цехам сталелитейного завода в Линце и спускался в штольни «Миттельверке».
Летом 1944 года ко мне заехал мой друг Карл Ханке, гауляйтер Нижней Силезии. Раньше он много и откровенно рассказывал мне о Польской и Французской кампаниях, с сочувствием говорил о погибших и раненых, о лишениях и страданиях, выпавших на долю наших солдат и офицеров. На этот раз он выглядел совершенно подавленным и разбитым, советовал мне никогда не принимать приглашения посетить концлагерь в Верхней Силезии. Никогда! Ни при каких обстоятельствах. Он видел такое, что не имеет права да и не может описать словами.
Я не стал расспрашивать Ханке. Я не задавал вопросов Гиммлеру. Я не задавал вопросов Гитлеру. Я не стал ничего разузнавать, ибо не желал знать, что там творится. Должно быть, Ханке имел в виду Освенцим, и в те несколько секунд, что он предостерегал меня, я вновь уклонился от ответственности. Я помнил тот разговор, когда говорил на Нюрнбергском процессе, что, как один из руководителей рейха, должен разделить ответственность за все, что случилось, ибо с того момента я неизбежно нес моральную ответственность. Боясь обнаружить нечто, что свернет меня с избранного пути, я закрывал глаза на преступления. Эта преднамеренная слепота перевешивает все добрые поступки, которые я совершил или пытался совершить в конце войны. Теперь я понимаю, что вел себя недостойно, и по сей день чувствую себя лично ответственным за Освенцим.
В мае 1944 года я инспектировал один из разбомбленных химических заводов. Глядя в иллюминатор самолета, я поражался точности ковровых бомбардировок вражеской авиации. Мне вдруг пришла в голову мысль, что западные союзники легко могут за один день уничтожить все мосты через Рейн. Я попросил экспертов нанести мосты в масштабе на аэрофотографии изрытой воронками территории, и они подтвердили мои опасения. Тогда я распорядился немедленно подвезти к мостам стальные балочные фермы на случай срочного ремонта и подготовить десяток паромов и понтонный мост[264].
Десять дней спустя, 29 мая 1944 года, я в некотором смятении написал Йодлю: «Меня мучает мысль о том, что в любой момент противник может уничтожить все мосты через Рейн. По моим наблюдениям, в последнее время интенсивность бомбардировок такова, что это вполне вероятно. В каком мы окажемся положении, если враг, перерезав все коммуникации наших армий, дислоцированных на западных территориях, осуществит высадку не в районе Атлантического вала, а на германском побережье Северного моря? Это реальная угроза, ибо враг уже обладает абсолютным превосходством в воздухе, что является главным предварительным условием успешной высадки на северном побережье Германии. В любом случае враг понесет гораздо меньшие потери, чем при непосредственном штурме Атлантического вала».
На территории Германии у нас почти не было боеспособных соединений. Если бы вражеские парашютисты захватили аэродромы Гамбурга и Бремена, а небольшие десантные отряды – порты этих городов, то главные силы десанта не встретили бы никакого сопротивления и за несколько дней оккупировали бы Берлин и всю Германию. Три армии, дислоцированные на западе, оказались бы отрезанными Рейном, а восточные армейские группировки увязли бы в жестоких оборонительных боях, да и в любом случае они находились слишком далеко, чтобы преградить путь союзным армиям.
Короче говоря, мои предположения были сродни заблуждениям Гитлера. Когда я в следующий раз приехал в Оберзальцберг, Йодль, не скрывая иронии, сказал мне, что, кроме всего прочего, я начал претендовать на роль кабинетного стратега, правда, Гитлер отнесся к моей идее очень серьезно. 5 июня 1944 года Йодль записал в своем дневнике: «На территории самой Германии следует создавать армии сокращенной численности и затем, по мере надобности, пополнять их отпускниками и выздоравливающими. Шпеер по срочной программе обеспечит их оружием. Численность отпускников неизменно составляет триста тысяч человек, что соответствует десяти – двенадцати дивизиям»[265].
На самом деле, хотя ни мне, ни Йодлю ничего об этом не было известно, давно существовала организационная схема подобной операции. Еще с мая 1942 года в плане под кодовым названием «Валькирия» были детально разработаны меры для срочной мобилизации соединений и солдат, находившихся в Германии, на случай внутренних беспорядков и чрезвычайных обстоятельств[266].