Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кюхельбекера везли в Динабургскую крепость. Оттуда неведомыми путями до Пушкина дошло письмо Вильгельма от 10 июля 1828 года, написанное узником сразу для него и А. С. Грибоедова:
«Любезные друзья и братья, поэты Александры.
Пишу к вам вместе: с тем, чтобы вас друг другу сосводничать. — Я здоров и, благодаря подарку матери моей Природы легкомыслию, не несчастлив. Живу со дня на день, пишу. — Пересылаю вам некоторые безделки, сочинённые мною в Шлюссельбурге. Свидания с тобою, Пушкин, ввек не забуду. — Если желаешь, друг, прочесть отрывки из моей поэмы, пиши к С. Бегичеву: я на днях переслал ему их несколько.
Простите! Целую вас».
Ещё через два года из Динабургской крепости пришло очередное письмо мужественного мученика:
«Любезный друг Александр… от тебя, то есть из твоей псковской деревни, до моего Помфрета[144], правда, не далеко; но и думать боюсь, чтобы ты ко мне приехал… А сердце голодно: хотелось бы хоть взглянуть на тебя! Помнишь ли наше свидание в роде чрезвычайно романтическом: мою бороду? фризовую шинель? медвежью шапку? Как ты, через семь с половиною лет, мог узнать меня в таком костюме? вот чего не постигаю!»
Со дня встречи с другом прошло три года, и все три года узник жил воспоминаниями об этом, по сути, драматическом эпизоде. Всеми своими помыслами он рвался на волю. В темницу Кюхельбекера дошёл слух о намерении Пушкина жениться, он радуется за друга, даёт ему советы, и здесь в общем-то бодрые строки письма прерываются грустным признанием действительного положения заключённого.
«Вообще я мало переменился: те же причуды, те же странности и чуть ли не тот же образ мыслей, что в Лицее! Стар я только стал, больно стар и потому-то туп: учиться уж не моё дело — и греческий язык в отставку, хотя он меня ещё занимал месяца четыре тому назад.
Друг мой, болтаю: переливаю из пустого в порожное, всё для того, чтоб ты мог себе составить идею об узнике Двинском: но разве ты его не знаешь? и разве так интересно его знать? — Вчера был Лицейской праздник: мы его праздновали, не вместе, но — одними воспоминаниями, одними чувствами.
Престранное дело письма: хочется тьму сказать, а не скажешь ничего. Главное дело вот в чём: что я тебя не только люблю, как всегда любил; но за твою Полтаву уважаю, сколько только можно уважать…
Сделай друг милость, напиши мне, напиши. Разумеется, не по почте, а дашь моим, авось они через год, через два или десять найдут случай мне переслать. Для меня время не существует: через десять лет или завтра для меня à peu près[145] всё равно».
К сожалению, письма Пушкина к ссыльному не сохранились[146], но то, что они были, никаких сомнений не вызывает. Александр Сергеевич, преодолевая всяческие препоны, издал статьи Кюхельбекера «Мысли о Макбете» и мистерию «Ижорский», книгу «Русский Декамерон»; хлопотал об издании поэмы «Юрский и Ксения» и статьи «Поэзия и проза», цензура не пропустила их.
Бескрайние просторы Сибири разделяли друзей физически, но духовно они по-прежнему были вместе: «Ты хочешь, чтобы я говорил тебе о самом себе, — писал Вильгельм 3 августа 1836 года, — дышу чистым свежим воздухом, иду, куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрыпу замков, ни шопота часовых при смене: всё это прекрасно, а между тем — поверишь ли? — порою жалею о своём уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу…
Есть случаи, где „всяк человек ложь“; но есть и такие, где всяк человек — истина. Писать к тебе и о самом себе, как не высказать того, что во мне бродит? А это ещё рано…»
Десятилетнее заключение не поколебало демократических убеждений Кюхельбекера — Россия по-прежнему была для него страной рабов под гнётом самодержавия:
Узнал я изгнанье, узнал я тюрьму,
Узнал слепоты нерассветную тьму,
И совести грозной узнал укоризны,
И жаль мне невольницы — милой Отчизны.
Последняя весточка, дошедшая к Пушкину от далёкого друга, была связана с исключительным для обоих событием — двадцатипятилетием со дня основания Царскосельского лицея. По этому поводу Кюхельбекер писал Александру Сергеевичу:
— Завтра 19 октября. Вот тебе, друг, моё приношение. Чувствую, что оно недостойно тебя, — но, право, мне теперь не до стихов:
Чьи резче всех рисуются черты
Пред взорами моими? Как перуны
Сибирских гроз, его златые струны
Рокочут… Песнопевец, это ты!
Твой образ — свет мне в море темноты;
Твои живые, вещие мечты
Меня не забывали в ту годину,
Как пил и ты, уединен, кручину.
Когда и ты, как некогда Назон,
К родному граду простирал объятья,
И над Невою встрепетали братья,
Услышав гармонический твой стон.
С седого Пейпуса, волшебный, он
Раздался, прилетел и прервал сон,
Дремоту наших мелких попечений,
И погрузил нас в волны вдохновений.
Это был последний привет Вильгельма Карловича Кюхельбекера своему гениальному другу.
Национальный поэт
За пять месяцев до своей трагической гибели Пушкин написал стихотворение, в котором выразил твёрдую уверенность в своём широком признании всеми народами необъятной Российской империи:
Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,
И назовёт меня всяк сущий в ней язык,
И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой
Тунгус, и друг степей калмык (3, 373).
Более того, поэт выражал надежду (не прямо, но достаточно открыто) на большую известность, чем Наполеон и его счастливый соперник Александр I:
Я памятник себе воздвиг нерукотворный,
К нему не зарастёт народная тропа,
Вознёсся выше он главою непокорной
Александрийского столпа.
Александрийский столп[147] отождествлялся в России с Александровской колонной — памятником Александру I, воздвигнутым в 1834 году на Дворцовой площади Петербурга. По высоте (47,5 метра) он превысил Вандомскую колонну. Последняя была символом побед Наполеона. Отсюда требование Николая I превзойти её высотой, как победитель великого воителя превзошёл его в ратном искусстве.
Но, как известно, памятники материальной культуры преходящи: сегодня они