Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «И Бетти записалась в хоккейную команду. Примут ли ее? Повезет ли ей?»
Он сказал Анне своим обычным голосом:
— Мы позовем вас, когда закончим.
И продолжил:
— «Решение зависело от мисс Джексон. Бетти волновалась: от всего ли сердца говорила с ней мисс Джексон, когда желала ей удачи, в среду, после матча? Желает ли она ей удачи на самом деле?»
Анна немного постояла за дверью, слушая Ивора: в его голосе появилось что-то новое: насмешка. Насмешка была направлена на мир школы для девочек, на женский мир, а не на нелепость повести; насмешливые нотки появились в его голосе с того момента, как он понял, что Анна их слушает. Да, но в этом не было ничего нового; это было ей хорошо знакомо. Потому что насмешливость, самозащита гомосексуалистов, была не чем иным, как чрезмерной вежливой любезностью, присущей «настоящему» мужчине, «нормальному» мужчине, который хочет, сознательно или же нет, задать границы своих взаимоотношений с женщиной. Обычно — бессознательно. Им двигало холодное уклончивое чувство, точно такое же, но только на шаг дальше; градус был повыше, а суть все та же. Анна заглянула в приоткрытую дверь и увидела, что на лице дочери играет улыбка восторга, однако с примесью неловкого недоумения. Она уловила насмешку в голосе Ивора и почувствовала, что насмешка направлена на нее — существо женского пола. Анна отправила дочери молчаливое, полное сочувствия послание: «Что ж, бедная моя девочка, тебе лучше начать привыкать к этому как можно раньше, уже сейчас, потому что тебе предстоит жить в мире, где этого очень много». Теперь же, когда она, Анна, покинула театр действий, из голоса Ивора ушли пародийные нотки, и он снова зазвучал нормально.
Дверь в комнату, где вместе жили Ивор и Ронни, была открыта. Ронни пел, тоже в пародийном ключе. Это была популярная песенка, звучавшая на каждом углу, эдакие томные любовные стенания:
— «Милая моя, полюби меня скорей, милая моя, обними меня скорей, нам с тобой ругаться не надо, обниматься-целоваться нам надо…» — Ронни тоже высмеивал «нормальную» любовь; и делал это по-простецки, бульварно, откровенно глумливо.
Анна подумала: «На чем основано мое предположение, что все это не затронет Дженет? Почему я так убеждена в том, что дети не поддаются дурному влиянию? Все сводится к тому, что я уверена, что мое влияние, мое здоровое женское влияние, сильно настолько, что перевесит их влияние. Но откуда во мне такая уверенность?» Она развернулась к лестнице, собираясь отправиться вниз. Голос Ронни стих, его голова показалась из-за двери. Очаровательная, искусно уложенная головка, головка юной девушки, похожей на мальчика. Он неприятно улыбался. Он пытался сказать, как можно более доходчиво, будто думает, что хозяйка квартиры за ним шпионит: одним из досаждавших Анне его свойств было то, что Ронни считал само собой разумеющимся: что бы люди ни делали, что бы они ни говорили, это всегда имело к нему непосредственное отношение; он не давал о себе забыть ни на минуту. Анна ему кивнула. Она думала: «Из-за этих двоих я не могу свободно двигаться в своем собственном доме. Я постоянно держу оборону, в своей собственной квартире». Ронни решил на этот раз не показывать своих недобрых чувств, он вышел из комнаты и стоял у двери в небрежной позе, отставив ногу в сторону.
— Ну и ну, Анна, а я и не знал, что вы тоже вкушаете радости детского часа.
— Я просто поднялась на них взглянуть, — коротко сказала Анна.
Теперь он был само обаяние. Обаяние, перед которым не может устоять никто.
— Какой восхитительный ребенок, эта ваша Дженет.
Он вспомнил, что живет здесь даром и зависит от доброго расположения Анны. Он выглядел сейчас точь-в-точь — ну да, именно так, подумала Анна, — как хорошо воспитанная девушка, с манерами безупречными почти до слащавости. «Ты самая настоящая jeune fille[20], вот ты кто», — беззвучно обратилась к нему Анна, и она ему улыбнулась, пытаясь вложить в эту улыбку следующий смысл: «Меня-то ты не одурачишь, и не жди». Она пошла вниз, однако оглянулась и увидела, что Ронни так и стоит у двери, но на нее он больше не смотрит, его взгляд уперся в стену. На его хорошеньком, ах-каком-аккуратненьком личике проступило крайнее изнеможение. Он был измучен страхом. «Боже милостивый, — подумала Анна, — я предвижу, что произойдет совсем скоро: я хочу, чтобы он ушел отсюда, но мне недостанет сил его прогнать, потому что мне станет его жалко, если я забуду об осторожности».
Она пошла на кухню и набрала стакан воды, медленно: она наблюдала за струей воды, прислушивалась к плеску, смотрела, как вода играет, она нуждалась в этом прохладном звуке. Она использовала воду так же, как чуть раньше — фрукты: чтобы успокоиться, чтобы убедить себя, что все может быть нормально. И все равно ее не покидала мысль: «Я потеряла равновесие, я выбита из колеи. У меня такое чувство, как будто в этой квартире отравлен воздух, как будто здесь во всем присутствует дух извращения и безобразной злобы. Но это — вздор. А правда в том, что все, что мне сейчас приходит в голову, все мои мысли — ложь. Я чувствую, что это так… и все же я спасаюсь именно такими мыслями. Спасаюсь от чего?» Ей снова стало худо, страшно, как было и в метро. Она подумала: «Мне нужно прекратить все это, я это сделать обязана» — хотя она и не смогла бы объяснить, что именно ей нужно прекратить. Анна решила: «Пойду в другую комнату и посижу, и…» — она не успела закончить свою мысль, потому что в ее сознании явственно возник образ пересохшего колодца, в котором собирается вода, но только очень медленно. «Да, вот в чем моя беда — я высохла. Я опустела. Мне нужно где-то прикоснуться к какому-то источнику, иначе…» Она открыла дверь в большую комнату, а там — весь черный против света — нарисовался крупный женский силуэт, в нем было что-то угрожающее. Анна резко выкрикнула: «Кто вы?» — и нажала на выключатель; так что силуэт под натиском все проясняющего света тут же обрел форму и превратился в личность.
— Боже правый, это ты, Марион? — Анна поневоле говорила раздраженно и сердито. Она смутилась от собственной ошибки, и она внимательно взглянула на Марион, потому что за годы их знакомства привыкла к тому, что образ этой женщины вызывает жалость и сострадание, но никак не страх. И пока Анна смотрела на Марион, она видела и тот процесс, который шел в ней самой, казалось, что в последнее время ей приходится проходить все его стадии по сотне раз на дню: она подтянулась, собралась, насторожилась; и, поскольку она так устала, поскольку «колодец пересох», она привела свой мозг, эту маленькую, критичную, сухую машинку, в состояние боевой готовности. Она даже могла это прочувствовать физически: да, ее разум — там, за работой, он подготовлен прекрасно, он может защитить ее, — ее разум — это машина, некий механизм. И она подумала: «Да, мой разум — это единственная преграда между мною и, — на этот раз она все же довела мысль до конца, она знала, как ей следует закончить это предложение, — между мною и моим безумием, распадом на куски. Да».
Марион сказала:
— Прости меня, если я невольно испугала тебя. Я поднялась наверх, и я услышала, что твой молодой человек читает Дженет, я не хотела им мешать. И я подумала, как будет приятно посидеть и подождать, вот так, тихонько, в темноте.