Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мои руки умели мыть и готовить, но больше всего им нравилось писать, им всегда это нравилось, поэтому еще в детстве у меня были тетради, где я писала рассказы, придумывала героев и даже пыталась их рисовать. Письмо дарило мне собеседников: тех, с кем можно было говорить в любое время, письмо не зависело ни от кого, кроме меня, оно всегда было со мной, как невидимый амулет. Если кто-то обижал меня и расстраивал, я ждала вечера, чтобы открыть тетрадь и написать историю, где с плохим героем обязательно происходило плохое, а с хорошим — хорошее. Только позже мне стало очевидно, что не всегда так бывает: плохое происходит и с хорошими героями, жизнь добавляет в свой суп разных людей и бросает туда специи, не спрашивая, кто и что любит.
Когда мои руки начали дрожать, словно в них происходили мелкие слабо ощутимые землетрясения, никто этого не заметил. Терапевт написал в карте слово «тремор» и убедил меня, что он пройдет. Но чем больше проходило времени, тем чаще руки не слушались меня, они могли дернуться в неподходящий момент, периодически пальцы сводило в спазмах, самые болезненные судороги были в районе локтей, словно кто-то невидимый пытался вытащить одну из костей: со временем дистония забрала и руки. Мышцы плеч и предплечий становились каменными, их сводило и будто заливало цементом, периодически я не могла согнуть руки в локте и разомкнуть пальцы.
Особенно пострадала правая рука, как и вся правая сторона тела; не было ли символизма в том, что именно праведная «чистая» сторона пришла в негодность? В детстве я писала левой рукой, но мать настояла на том, чтобы меня переучили: считалось, что левой рукой писать неправильно, а может быть, на ее решение повлияла религия, ведь в исламе левая сторона тела считается грязной, так, грешники в День суда получат свою книгу деяний с левой стороны. В итоге я стала писать правой: старательно выводила большие правильные буквы, ласково прислонившиеся друг к другу, я писала правой рукой до тех пор, пока она не отказалась мне служить.
VII. Язык
В школе все говорили на русском языке, а дома я слышала азербайджанский и мамины турецкие сериалы. Мне с детства было очевидно, что если я говорю на нескольких языках, то существует несколько версий меня. В большом мире школы и двора — русская, в маленьком мире семьи — азербайджанская.
Были и особенные слова, которые никогда не переводили, они существовали подобно растениям и цветам: такими, какие они есть, эти слова существовали как части тела, органичные и необъяснимые, как тайное знание, без которого невозможно проникнуть в историю рода. Слова предков, похожие на горячие угли, жгли изнанку рта и нутро гортани, оставляя коричневые ожоги. Так, сливая кипяток из кастрюли, мать обязательно произносила бисмилля́хи-р-рахма́ни-р-рахи́м[29], если кто-то надолго уезжал, нужно было вылить воду ему вслед и произнести yol açık olsun[30], когда мы были далеко и мама сильно переживала, то заканчивала разговор фразой: Allah’a emanet ol[31]. Каждое обращение отсылало к древнему соглашению племени: qurban olum — позволь мне стать твоей жертвой. Когда-то племя решило, что любовь — это способность принести себя в жертву, оно решило, что отказ от собственного тела — гарантия благополучия членов общины, оно решило, что только нож, вонзенный в плоть, свидетельствует о любви. Слова не имели отношения к любви человеческой, они были нужны, чтобы демонстрировать свою любовь к Аллаху, Милостивому и Милосердному.
Когда летом мы приезжали к родственникам отца в Баку, это означало, что теперь нужно говорить только на одном языке. Правда, с каждым годом это становилось всё сложнее делать, родственники часто шутили над нашим акцентом, а русские слова со временем вытеснили азербайджанские эквиваленты. Я заметила, что большинство людей знали русский язык, были даже те, кто закончил азербайджанские школы, где обучали на русском языке, они назывались русским сектором, иногда мне казалось, что мы вовсе не уезжали из России. Мой язык с трудом переключался на тюркскую артикуляцию: говорить по-русски было значительно легче, русский язык уверенно двигался во рту и издавал звуки рубленые, звучные, громкие, резкие, похожие на огромный нож мясника — правда, этот же нож отрезал и второй язык. Язык матери и отца, язык матери моей матери и матери моего отца — мягкий, текучий, в нем один звук плавно переходит в другой, язык стремительный и быстрый, как горные реки Азербайджана, язык, ускользающий от меня в белом густом тумане Габалы[32]. Я теряла язык постепенно, как медленно отказывающий орган, вначале мне казалось, что я всегда смогу вернуть его, включить обратно в любой момент, когда он мне потребуется. Но время шло, а слов на азербайджанском становилось всё меньше: орган перестал выполнять свою функцию, он лежал безвольный во рту. Родители боялись, что, если они не будут говорить с нами по-русски, мы не сможем выучить язык и учиться, поэтому внутри дома всё чаще звучала русская речь, затем в нем стали появляться и книги на русском языке.
Первые книги жили в детской библиотеке недалеко от дома, куда я ходила как на работу — библиотекари уже узнавали меня и ласково откладывали новинки. Я любила бродить по отделам и набирать самые разные книги: помню, как зачитывалась японским писателем Масахико Симадой, как рассматривала книгу Дейла Карнеги, читала испанские детективы — все эти книги были на русском языке, русский язык стал посредником между мной и миром книг. Книги казались мне легализованными джиннами: они поглощали сознание и сворачивали время в тонкую трубочку, рассказывали истории о тех, кто похож и совсем не похож на меня, о любви и преданности, о