litbaza книги онлайнРазная литератураРуки женщин моей семьи были не для письма - Егана Яшар кзы Джаббарова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 29
Перейти на страницу:
смерти и умирании, они разговаривали со мной и были портативными убежищами. Отправляясь к родственникам отца в Баку или к родственникам мамы в маленькую грузинскую деревню, я всегда брала с собой несколько увесистых книг. Они помогали мне спрятаться от чувства стыда за ужасное произношение, смешной акцент, за забытые фразы и бытовые выражения, за свою неправильность и странные желания. На всех семейных фотографиях мое лицо было надежно скрыто за книгами, может быть, из-за этого биби прозвала меня «русским профессором». Каждый раз, когда на общем застолье родственники подшучивали над нами с сестрой и ласково именовали rus bala[33], внутри меня что-то ломалось, я не понимала, почему они считают нас русскими детьми, ведь в России каждый день напоминал об обратном: мы не были русскими детьми — именно это не устраивало одноклассников и окружающих, мы были чужаками. Где тогда дом, если и здесь мы не считались своими? не мыслились как часть мира? Получается, мы не подходили ни к одному из миров, как бракованные детали пазла. Что происходит с деталями пазла, которые не подходят, как их не поверни, существует ли место для таких деталей? И где в таком случае «родина»? А может мы действительно стали rus bala, ведь мы писали и читали по-русски, почему случилось так, что единственный язык, на котором я могла выражать себя, не находил для меня ласковых обращений — он швырял в меня оскорбления, как мертвые зерна кукурузы, напоминал мне, что я черная, чурка, черножопая, чужая, чудовище, чужестранка, чужеродная, чуждая. Я стала частью этого языка, но он отравлял меня, подобно зараженной воде, слова горели, как трупы чумных больных, они вонзались в мое чужое тело, восточное женское тело, восточное женское болеющее тело, восточное женское болеющее полнеющее тело, как назвать это тело?

И хотя тут, в Баку, мы тоже считались «чужаками», на нас всё равно действовало правило «злых языков». У людей вокруг были не только злые глаза, но и злые языки, которые, конечно же, считались более опасными. Злые языки никогда не смолкали; если глаз не способен был передать чужой позор, то язык, напротив, разламывал увиденное на мелкие кусочки, а затем преобразовывал их в предложения и передавал от одного к другому, медленно отравляя всё вокруг. Все знали, что нет ничего хуже, чем стать предметом людских обсуждений. В мире, где я росла, ты существовал, пока о тебе говорили: если о тебе говорили хорошо, родственники и родители радовались — ведь это они создали достойного человека достойных родителей, но если о тебе говорили плохо — их лица омрачались, из любимого ребенка ты превращался в красную печать позора, густой деготь разочарования, и не было ничего страшнее, чем опозорить родителя.

Чтобы не стать жертвой злых языков, следовало чаще молчать и меньше делать: ибо деяния уподоблялись джиннам, невидимым, но ощутимым. Подобно Гуль[34], пожирающей тела мертвецов, местные женщины заманивали путников, знающих всё обо всех, чтобы умертвить реальных людей и накрыть стол блюдами из их проступков.

Закуской считались дела мужчин, всё же они мужчины — им разрешалось совершать ошибки, избивать жен, изменять им, заводить вторые семьи. Словно само их рождение, возможность продлить род и передать имя искупали будущие проступки.

Затем выносилось первое блюдо: деяния жен — густой суп, в котором разглядывали, какая хозяйка была недостаточно гостеприимна, чья еда не выдерживала критики, кто поскупился на свадьбе детей и пожалел мяса, чье платье оказалось слишком откровенным. Женщинам следовало быть безукоризненно праведными, ведь их дела интересовали всех: неправильно сказанное слово, чересчур короткое платье, фотография с бокалом вина в соцсетях — и можно было попрощаться со свадебным платьем навсегда, а потому все мои сестры никогда ничего не публиковали, если они и заводили страничку в соцсетях, то максимально обезличенную, где вместо портрета красовались цветы или далекие пейзажи, а «стена» напоминала сборник рецептов и бьюти-советов. Никто из них никогда ничего не писал и не рассказывал — ведь это означало скомпрометировать себя, оказаться сервированной к пиру джиннов.

Наконец, гостям предлагали основное блюдо — проступки детей. Их обсуждали дольше всего: кто связал себя узами брака, а кто еще одинок, кто развелся и почему, у кого родились дети, кто еще не родил детей и почему, кто и где работает, кто и сколько зарабатывает, а кто позорит семью. Самых страшных грешников обсуждали дольше всех, высасывая сок из их костей, как лечебный эликсир. Насытившись, гости, как ифриты[35], заполняли пустоту комнаты своими дурными языками, языки становились больше тел, занимали целые комнаты, своими шероховатыми поверхностями касаясь каждого, кто случайно заглядывал внутрь.

Язык моей матери был грустным: он мог быть русским, азербайджанским, турецким, но неизменно был грустным — в ее словах всегда были молитвы, заклинания, суры, но, главное, в них ощущалась тоска. Тоска по той жизни, которую она навсегда упустила, словно на нее вечно смотрела ее же фотография тридцатилетней давности, где ей только исполнилось восемнадцать: она состригла челку, которая ей совсем не идет, и мечтает стать моделью. Восемнадцатилетняя мама смотрит в камеру с вызовом, предвкушая эту странную и такую сложную жизнь. Она еще не знает, что ее выберет мой отец и она, поверив в настоящую любовь, вопреки родительским запретам сбежит с ним и выйдет за него замуж. Она не станет моделью и не поступит в медицинский университет, потому что в тот год заменят вступительный экзамен по химии на экзамен по физике, которую она знает плохо, она не знает, что сможет поступить только в медицинский колледж на медсестру. Не знает, что комната в общежитии превратится в приватизированную квартиру, где она родит двух дочерей и одного сына. Не знает, что никогда не вернется в родительский дом посреди грузинского поля, где сначала умрет ее мать, а затем умрет ее отец. Не знает, что дом ее детства перейдет в руки второй жены отца: женщины коварной, болтливой и алчной, бесконечно выпрашивающей деньги. Женщины, которая срубит под корень все деревья в их саду, и даже большое тутовое дерево, на котором любили лежать дети. В языке моей матери всегда чувствовалась тоска, словно тоска была камнем на самом дне каждого ее предложения, это была не просто тоска, а тоска, полная сомнений: что, если бы я поступила иначе?

Она никогда не задавала этот вопрос отцу. Женщины вообще никогда не говорили с мужчинами напрямую, даже с отцом или с братом разговор шел через тонкую сетку, в которой застревали самые важные, большие, смелые, широкие, правдивые слова.

1 ... 11 12 13 14 15 16 17 18 19 ... 29
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?