Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Заседания “Московской трибуны” никогда не имели формального завершения — спустя несколько часов они скорее истаивали, как дым. В тот раз было так же: самые заметные ораторы уже разошлись по домам, и даже Афанасьев, леворадикальный церемонимейстер, собирался уходить.
Я предложил подвезти Юрасова.
— Одну секундочку, пожалуйста, — попросил он, когда мы вошли в его квартиру.
Я услышал, как он лихорадочно пытается навести в комнате порядок. Это было совершенно бесполезно. Комнатушка была завалена бумагами, на полу громоздились полутораметровые кипы журналов. На стене висело несколько плакатов с рок-звездами и календарь с сексапильной бразильянкой, которая выглядела так, будто только что выпила три коктейля без закуски.
— Сначала прочтите вот это, — сказал Дима.
Он дал мне пачку писем.
“Уважаемый Дмитрий Геннадьевич!
Мой отец, Афонин Тимофей Степанович, жил в селе Толмачево Новосибирской области. Насколько я помню, он был членом местной партячейки и председателем колхоза. В 1930 году вместе с односельчанами он было арестован НКВД и отправлен в Новосибирск. Согласно судебным документам, трибунал признал его виновным по статьям 58-8-10 и 73–1 Уголовного кодекса и приговорил к расстрелу. 13 февраля 1930 года приговор был приведен в исполнение…”
Таких писем у него в папках было много: люди, которым сейчас было уже за 40, 50, 60, рассказывали о своих пропавших родителях, приводили немногочисленные подробности их ареста, задавали вопросы.
Затем Дима дал мне прочитать короткую записку — свидетельство женщины, которая спрашивала его, не знает ли он что-нибудь о ее покойном отце:
“В своем каталоге Дима отыскал имя моего отца. Он назвал место его заключения и впоследствии смерти. Дима рассказал мне, что, по словам одного из людей, занимавшихся реабилитацией моего отца, он был библиотекарем. Не знаю, была ли это его должность в лагере или настоящая профессия. Но для меня это оказалось важно. Из безымянной серой массы вдруг выделился мой отец, отдельный человек. Не все же были библиотекарями! Отец! У меня есть отец!”
— Теперь, может быть, вы понимаете, чем я занимаюсь, — сказал Дима, забирая у меня письма.
Дмитрий Юрасов родился в 1964 году. В тот год кремлевские сторонники “жесткой линии” и сталинисты отправили в отставку Хрущева за “волюнтаризм”. По сравнению с Литвиновыми Юрасовы были самой обычной семьей. Жили в малогабаритной квартире на Ленинском проспекте; Димины родители были инженерами среднего звена. Они не читали самиздата и даже слыхом о нем не слыхали. Мама Димы, Людмила, в детстве распевала песни, посвященные Сталину (“Я маленькая девочка, танцую и пою. / Я Сталина не видела, но я его люблю”). В партию она вступила не из приверженности коммунистичеким идеалам, а потому, что это было престижно и помогало продвижению по службе.
Как и всех советских школьников, как Павла Литвинова, Диму окружала не история, а мифология. С юных лет его воспитывали как “советского человека”. Это был вопрос государственной политики, и со смертью Сталина тут мало что изменилось. Михаил Суслов, брежневский идеолог и один из главных инициаторов устранения Хрущева, говорил: “Коммунистическая партия всегда исходила и исходит из того, что формирование нового человека — непременная составляющая коммунистического строительства”. На первом курсе медицинского института, как говорили, студентам сообщали, что есть два вида человека: Homo sapiens и Homo soveticus. В школе Дима, безусловно, принадлежал ко второму виду. Он учился читать по букварю, в котором вместо Дика и Джейн[22] фигурировал дедушка Ленин. Уроки истории выглядели как монотонное прославление побед — начиная с революции и заканчивая рекордными урожаями в Черноземье. Летом Дима ездил в пионерские лагеря, где детям прививали начатки военной дисциплины и внушали мысль о примате общественного над частным.
Но у Димы Юрасова был молодой ум, который простодушно сопротивлялся догмам. Уже в пятом и шестом классе он постоянно читал 16-томную советскую историческую энциклопедию, написанную партийными историками и идеологами и проверенную цензорами на всех уровнях. В ней были одобренные статьи о революции, Гражданской войне, Великой Отечественной войне. Все это была не история, а давно заместившая ее псевдотеология. Изредка в текстах попадались следы хрущевской оттепели. Выяснилось, что цензоры были не в состоянии отловить все. Однажды 11-летний Дима прочитал в энциклопедии об ученом, который был “незаконно репрессирован и реабилитирован посмертно”. Никогда раньше Дима не читал ничего подобного. Для него это предложение звучало все равно что на бирманском языке.
Дима спросил у матери, что это значит. Она быстро сменила тему. Прошло уже 20 лет с выступления Хрущева с секретным докладом о преступлениях сталинской эпохи, но атмосфера неосталинизма была настолько ощутима, что даже в продвинутой Москве обычные люди были не готовы обсуждать с детьми кошмары прошлого. Они и сами мало об этом знали. Речь Хрущева не была опубликована в Советском Союзе, а большую часть литературы, вышедшей в период оттепели, конфисковали из библиотек.
Так Диме пришлось учить историю самостоятельно. Он медленно продирался сквозь тома “Советской исторической энциклопедии” и выписывал имена генералов, политиков, деятелей искусства, умерших в 1937, 1938, 1939, 1940 годах — во время Большого террора. Причина смерти почти никогда не указывалась. Для каждого имени Дима завел каталожную карточку. В карточки он заносил самую общую информацию. Это была игра, загадка. “Что-то вроде собирания марок, — говорил он мне. — Детям, когда они находят марку из Йемена или Судана, кажется, что они побывали там. Тут тоже было чувство причастности к чему-то, о чем я имел самое смутное понятие. И, что самое странное, я не мог ни с кем об этом говорить”.
В школе Дима по-прежнему хорошо учился. Он успевал по истории — в том виде, в каком ее преподавали. Он легко мог пересказать мифологию своей страны. Он был послушным, учителя хвалили его за хорошую память. Но по вечерам и по выходным он заполнял свои карточки именами пропавших людей. Он пока не понимал, что делать со всей этой непонятной информацией, но каталог исчезнувших рос.
“А потом случился прорыв, — рассказывал Дима. — В восьмом классе я прочитал в газетах протокол XXII съезда партии”. На том съезде Хрущев снова, более внятно и конкретно, разоблачал сталинский террор. “И вот после этого все поменялось. Это перестало быть игрой. Поначалу были просто какие-то имена, которые в некий момент переставали упоминаться. А теперь речь стала идти о жизнях. Я стал лучше понимать, что с этими людьми произошло”.
В старших классах Дима принял участие в олимпиаде по истории — межшкольном конкурсе, который курировала комсомольская организация. “Было множество вопросов вроде: «Кто был первым мальчиком, вступившим в комсомол?», «Сколько он завоевал медалей и наград?» — и тому подобное. Но были вопросы и глубже. Я твердо решил победить”. Он отправился готовиться в Центральный государственный архив Октябрьской революции. Там Дима пошел к одной из заведующих и задал ей несколько вопросов по темам олимпиады. Кроме того, он показал свои карточки: их накопилось уже несколько сотен. Он надеялся получить какие-нибудь ответы.