Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Правдивые записные книжки» о том, как Зальцман был учителем английского в тюрьме для несовершеннолетних в Лос-Анджелесе, где все ученики ожидали суда и почти всех обвиняли в убийстве. Зальцман – именно тот человек, который должен был попробовать написать такую книгу. Он сочувствует, понимает и все такое, но его нельзя назвать добросердечным либералом. В самом начале книги он перечисляет причины, по которым ему не стоит браться за такую книгу. Вот некоторые из них: «Все ученики состоят в бандах», «Они до сих пор злятся, что их поймали в 1978-м» и даже «Если бы только мы могли перетряхнуть Лос-Анджелес, чтобы все бритоголовые с татуировками попадали в океан». В конце книги он приходит на суд, где слушается дело его любимого ученика, узнает про все смягчающие обстоятельства, а вернувшись домой, ложится спать с тяжелым сердцем – как он и предполагал. Однако грусть его вызвало даже «не то, что делает с молодыми ребятами судебная система... Мне пришлось смириться с тем, что человеку, к которому я так проникся, который казался таким спокойным, хватило глупости пойти в кинотеатр с заряженным пистолетом, жестокости застрелить трех человек – двух из них в спину – и бесчувственности пойти после этого смотреть кино».
Не думайте, будто «Правдивые записные книжки» настолько мрачны и полны нравоучений, что читать их невозможно. Читать интересно, а временами даже встречаются смешные, но жестокие шутки.
«– Может, опишешь, как ты кому-нибудь помог, – предлагает Зальцман ученику тему для сочинения.
– Ну... Я ничего особенно хорошего никому не делал.
– Можно даже о чем-нибудь незначительном написать.
– Ну... Если только о совсем уж незначительном».
Эта книга из тех, где персонажи учатся, растут и меняются, а все мы читали множество таких книг и смотрели множество таких фильмов и потому знаем, чего ожидать: покаяния и искупления грехов, ведь так? Но Зальцман пишет правду, и его выучившиеся, выросшие и изменившиеся персонажи отправляются в тюрьму на тридцать с лишним лет, и одному богу известно, какая их ждет судьба. В конце Зальцман благодарит своих учеников, потому что именно они укрепили его желание завести детей. Наверное, это несравнимо с той болью и страданием, которое они причинили людям и которое испытали сами, но я безумно рад, что Зальцман об этом написал: я дочитал «Правдивые записные книжки», и только ученики Зальцмана заставили меня идти дальше. Я с удовольствием читаю «Длинную фирму», умный и точный роман Джейка Арнотта о лондонских бандах 1960-х годов, но, наверное, Зальцман немного подпортил мне настроение. Преступники, банды, пистолеты, убийства... это не так забавно, как может показаться.
В следующем месяце я собираюсь прочитать «Дэвида Копперфилда», единственный важный роман Диккенса, до которого я еще не добрался. Возможно, и через месяц я все еще буду его читать, так что если вы хотите немного отдохнуть от этой колонки, то будет самое время это сделать. Я все время откладывал этот роман, поскольку мне надо было читать все остальное, чтобы было о чем писать на страницах журнала, но сейчас мне точно пора сесть на диккенсовскую диету. Не знаю, найду ли я потом слова, чтобы все описать, и как буду возвращаться к обычной жизни, но я искренне надеюсь на помощь Хосе Антонио Рейеса. Смогут ли пушечные удары с тридцати метров взять верх над одним из лучших романов Диккенса? Уверен, вам не терпится узнать.
КУПЛЕННЫЕ КНИГИ:
• Адриан Николь Леблан «Обычная семья: Любовь, наркотики, насилие и наступление новой эры в Бронксе»
• Тони Хогланд «О моем понимании нарциссизма»
• Чарлз Диккенс «Дэвид Копперфилд» (второй экземпляр)
ПРОЧИТАННЫЕ КНИГИ:
• Чарлз Диккенс «Дэвид Копперфилд»
Любой, кто учился писательскому мастерству, знает: чтобы написать хороший текст, надо его сократить, урезать, ужать, затем отсечь, отхватить и оттяпать все лишнее, убрать ненужные слова, потом снова ужать, ужать и еще раз ужать. Что за треск? Это усердный студент добрался до костей повествования. Вы вряд ли найдете рецензию на книгу, скажем, Дж. Кутзее, в которой не было бы слова «лаконичный»; я только что набрал в интернет-поисковике «Кутзее+лаконичный», и мне вернулось девятьсот семь ссылок, причем почти все из них разные. «Лаконичный, но многомерный язык Кутзее», «бесстрастный тон и лаконичный стиль», «наслаивающиеся друг на друга изящные и лаконичные предложения», «лаконичный, но вместе с тем красивый язык – это настоящий дар Кутзее», «лаконичный и сильный язык», «парадоксальное соединение лаконичного и рельефного», «лаконичная красота с отблеском стали». Все поняли? Лаконичность – это хорошо.
Несомненно, Кутзее – прекрасный писатель, но мне вряд ли стоит отмечать, что не самый смешной в мире. На самом деле если задуматься, то ведь редкий роман, написанный в духе «лаконичности», окажется действительно смешным. Шутки – это первое, что можно выдрать из текста сразу, и если уж вы займетесь серьезной прополкой вашего произведения, то первым делом избавитесь от них. Кстати, кое-чего в этой прополке я никак не могу понять. Зачем обязательно останавливаться, доведя размер произведения до шестидесяти-семидесяти тысяч слов – кстати, для издательств это минимальный объем произведения, но, естественно, это просто совпадение? Ведь при должном усердии можно дойти и до двадцати-тридцати тысяч? А на них зачем останавливаться? Зачем вообще писать? Почему бы просто не написать суть и набросать пару тем на обратной стороне конверта и на этом успокоиться? Действительно, никаких практических сложностей в написании художественных текстов нет, и, думаю, люди стараются представить этот процесс как тяжелейший труд лишь потому, что делать это проще простого. Стремление к простоте – это попытка сделать писательство настоящей работой, как возделывание земли или рубка леса. (По той же причине рекламисты работают по двадцать часов в день.) Не бойтесь, юные писатели, – побалуйте себя шуткой или наречием! Читатели не обидятся! Вы когда-нибудь замечали, какой толщины книги в книжных магазинах аэропортов? На самом деле людям нравится чрезмерность. (А писатели, склонные сокращать и урезать, напротив, скорее готовы жить признанием критиков, чем гонорарами.)
В прошлом месяце я объяснил, что мне нужна диккенсовская диета. И, возможно, дело в том, что я слишком долго обгладывал голые кости современной литературы. Чем бы стал «Дэвид Копперфилд», ходи Диккенс на курсы писательского мастерства? Наверное, мы бы недосчитались семидесяти второстепенных персонажей. (А вы знали, что Диккенс придумал около тринадцати тысяч персонажей? Тринадцать тысяч! Это же население небольшого городка! Если уж вам захочется порассуждать о писательстве как тяжелом труде, то, наверное, нам стоит задуматься, насколько тяжело писать много – длинные книги, исполненные жизни, энергии и юмора. Простите, если объясняю и без того очевидное, но не может же всегда быть так, что сотню страниц написать сложнее, чем тысячу.) Где-то в начале романа Дэвид убегает, а в итоге ему приходится продать свою одежду, чтобы купить воды и еды. Этого было бы достаточно, чтобы описать человеческие лишения; но Диккенс не был бы Диккенсом, если бы не придумал страшного старикашку, торгующего поношенной одеждой, – жулика, от которого несет ромом и который частенько выкрикивает «Ох, легкие мои и печень, нет» и «Гр-ру».