Шрифт:
Интервал:
Закладка:
19. П. В. Киреевскому
Правда, милый брат — друг, нам надо писать чаще, покуда мы близко, но еще розно. Спасибо за твое письмо, но известия твои об Москве были не свежее моих. После моего последнего письма к тебе я получил от маменьки и от сестры[115]. Папенька в Долбине. У детей у всех была корь, но, как говорят они вместе с Рамихом[116], хорошая корь. Маменька не спит ночи, ухаживая за больными; сестра, вероятно, также, хотя и не говорит об этом. Тяжело думать об них. Я просил сестру во всяком письме ко мне выписать мне какой-нибудь текст из Евангелия. Я это сделал для того, чтобы, 1-е, дать ей лишний случай познакомиться короче с Евангелием; 2-е, чтобы письма наши не вертелись около вещей посторонних, а сколько можно выливались из сердца. Страница, где есть хотя бы строчка святого, легче испишется от души. Но что же? Вот текст, который она выбрала в своем последнем письме: «Ne soyez donner point inquiets pour lendemain, car le lendemain se mettra en peine pour lui-mệme: à chaque jour suffit son mal[117]». «Как бы мы были спокойны, — прибавляет она, — если бы исполняли это. Но мы никогда не думаем о настоящем, а заботимся только о будущем». Бедная! В 17 лет для нее будущее — забота и беспокойство. Во всей семье нашей господствующее ежедневное чувство есть какое-то напряженное, боязливое ожидание беды. С таким чувством счастье не уживается. Но откуда оно? Зачем? Как истребить его? Как заменить спокойствием и мужественной неустрашимостью перед ураганами судьбы? Вот об чем мы должны подумать вместе, чтобы действовать общими силами. Если бы нам удалось дать сестре столько же твердости и крепости духа, сколько у нее нежности, чувствительности и доброты, то мы сделали бы много для ее счастья. Между тем я надеюсь, что это тяжелое состояние духа, в котором она писала ко мне, прошло вместе с болезнями детей. Но ты знаешь, долго ли наш дом бывает свободен от причин к беспокойству! Все это составляет для меня до сих пор неразрешимую задачу. К папеньке я писать буду на первой почте. Его мнительность из физического мира перешла в нравственный. Но, по счастью, она обратилась на такой пункт, где от нее легко избавиться. По крайней мере, я употреблю все силы, чтобы разуверить его и доказать, что я не перестал его любить по-прежнему. Не знаю, откуда могла ему прийти эта мысль; боюсь, чтобы она не имела источником влияние той враждебной звезды, которая отдаляет меня ото всего, что дорого сердцу. Знаешь ли, мне иногда кажется, что судьба, прокладывая мне такую крутую дорогу в жизни, ведет меня к чему-нибудь необыкновенному. Эта мысль укрепляет мои силы в стремлении быть достойным ее признания. То, что я писал к тебе о берлинской жизни и университете, — неправда, или, лучше, полуправда. Для тебя, я думаю, во всяком случае Мюнхен полезнее, а не то — Париж? Приготовь ответ к приезду. Между тем пиши ко мне в Дрезден через Рожалина. Там я буду около первого апреля их стиля. Но Святую мы встретим вместе.
До сих пор я еще, кроме Гуфеланда, не познакомился здесь ни с одним профессором, хотя сделал несколько знакомств интересных. На днях, однако, отправлюсь к Гегелю, Гансу, Шлейермахеру. Так как я не имею к ним писем и черты моего лица будут единственным рекомендательным письмом, то я не знаю еще, как буду принят и удадутся ли мне некоторые планы на них, исполнение которых могло бы сделать мое путешествие не напрасным. При свидании расскажу подробнее, но до сих пор считаю, как говорят, без хозяина. Изо всех, с кем я здесь познакомился, самый интересный — это майор Радовиц, к которому я имел письмо от Жуковского. Мудрено встретить больше оригинальности с таким здравомыслием. Из любопытных вещей, виденных мною, первое место занимает здешняя картинная галерея. Слишком длинно было бы рассказывать все особенности впечатлений, которые я вынес оттуда. Скажу только, что здесь в первый раз видел я одну мадонну Рафаэля, которая мне крепко понравилась, или, лучше сказать, посердечилась. Я видел прежде около 10 мадонн Рафаэля, и на все смотрел холодно. Я не мог понять, какое чувство соответствует этому лицу. Это не царица, не богиня — святая, но это святое понимается не благоговением; прекрасная, но не производит ни удивления, ни сладострастия, не поражает, не пленяет. С каким же чувством надобно смотреть на нее, чтобы понять ее красоту и господствующее расположение духа ее творца? Вот вопрос, который оставался для меня неразрешенным, покуда я увидел одну из здешних мадонн. Эта мадонна объяснила мне, что понять ее красоту можно только одним чувством: чувством братской любви. Движения, которые она возбуждает в душе, однородны с теми, которые рождаются во мне при мыслях об сестре. Не любовью, не удивлением, а только братской нежностью можно понять чистую прелесть ее простоты и величие ее нежной невинности. То, что я говорю теперь, так истинно, и я чувствовал это так ясно, что чем больше я всматривался в мадонну, тем живее являлся передо мной образ Машки[118] и, наконец, так завладел мною, что я из-за него почти не понимал других картин и на Рубенса[119] и Ван Дейка[120] смотрел как на обои, покуда наконец распятие Иисуса Христа какого-то старинного живописца немецкой школы разбудило меня. Это была первая картина, которую сердце поняло без посредства воображения. Это лучшая проповедь, какую я когда-либо читал, и я не знаю, какое неверие устоит пред нею, по крайней мере на время созерцания. Никогда не понимал я так ясно и живо величие и прелесть Иисуса, как в этом простом изображении тех чувств, которые его распятие произвело на свидетелей его страданий, на его мать, на сестру Лазаря, Марию и на Иосифа. Такие чувства, такие слезы могут быть принесены в жертву только Человеку-Богу. Видел ли ты и сколько раз твою мюнхенскую галерею, которая, как говорят, одна из замечательнейших в Европе? Не можешь ли ты прислать что-нибудь из твоего путешествия