Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре кто-то принес в редакцию эпиграмму:
Живет в Москве литературный дядя,
Я имени его не назову.
Скажу одно: был праздник в Ленинграде,
Когда его перевели в Москву.
Автор эпиграммы скрыл свое имя. Будущее показало, что такая предосторожность была не лишней. Через несколько лет высокопоставленные почитатели и покровители Кочетова исключили из партии Зиновия Паперного за неопубликованную пародию «Чего же он кочет?» на роман Кочетова «Чего же ты хочешь?». Стоит напомнить, что даже в сталинские времена, когда Вера Панова пожаловалась на Александра Раскина, ее разозлила его прекрасная пародия на «Кружилиху» (он как-то рассказал мне эту печальную для него и постыдную для Пановой историю), ему придумали все-таки другую кару: дали команду не печатать его пародии и эпиграммы.
Меньше всего мы ожидали, что после начавшегося в стране потепления газету отдадут литературным «ястребам», людям, как мы наивно полагали, уже вчерашнего дня. Назначение Кочетова казалось нелепым недоразумением, вызванным, наверное, строили мы догадки, отсутствием у начальства правдивой информации. Боже мой, как мы были еще слепы…
Вспоминая прошлое, порой удивляешься самому себе: как мог не видеть столь очевидное сегодня, как мог не понимать того, что нынче воспринимается как само собой разумеющееся. Но что поделаешь - так было: не видел, не понимал. Назначение Кочетова показалось громом среди ясного неба.
Но чему мы так поражались? Ведь только что убрали из «Нового мира» Твардовского. Убрали после свирепой проработочной кампании, мишенью которой было несколько материалов отдела критики журнала, признанных «идейно-порочными». Казалось, эта расправа не должна была оставить места прекраснодушию. Но почему-то - наверное, очень уж хотелось перемен к лучшему, это лишало трезвости - мы восприняли удар по «Новому миру» как огорчительный, но все-таки случайный эпизод (может быть, свою роль здесь сыграло и то, что Твардовского сменил Симонов, который, полагали мы, будет в журнале придерживаться того же курса). Стрелка барометра общественной атмосферы в стране, были убеждены мы, неотвратимо склоняется в сторону отметки «ясно». Мы многого тогда не знали, еще меньше понимали, принимая на веру декларативные заявления высоких руководителей о наступившей в стране поре решительных перемен, исправления тяжелых ошибок прошлого. Мы думали, как только уйдут с политической сцены люди из ближайшего окружения Сталина - Молотов, Маленков, Каганович, Ворошилов - дело быстро пойдет на лад, будут разбиты сковывающие страну оковы. Увы, все происходило не так: каждый шаг вперед давался с большим трудом, на партийном Олимпе одних сталинистов сменяли другие, не менее заядлые. Сейчас, читая мемуары таких выдвинувшихся тогда в первый ряд правителей страны деятелей, как А.А. Громыко или Д.Ф. Устинов, убеждаешься, что руководство партии и государства - почти поголовно - было сталинистским.
Руководители идеологических служб - Суслов и Поспелов, Ильичев и Поликарпов, - где только могли, расставляли «крепких проверенных людей», «подручных партии» или, как эти подручные, подвизавшиеся на ниве литературы, стали себя с гордостью величать, «автоматчиков». Все они были хорошо натасканы для охоты на крамолу, все были большими мастерами выводить на чистую воду, клеймить, сживать со свету - разумеется, не бескорыстно, их кипучая деятельность, их верность начальству неплохо оплачивалась и в писательском департаменте - руководящими, «хлебными» должностями, орденами и премиями, изданиями и переизданиями.
Вот так Кочетов попал в «Литературку». Его посадили на это место сталинские приспешники, рассчитывая на его рвение при прополке опасных ростков свободомыслия.
Я впервые увидел его, когда руководители Союза писателей весьма торжественно представили нам этого неистового ревнителя сталинских порядков. Они рассыпались в комплиментах не только новому главному редактору, но и нам, коллективу «Литературки», что выдавало их неуверенность в правильности сделанного где-то в высших сферах выбора. Это был человек лет сорока, с большими залысинами и тонкими сжатыми губами, с недоброжелательно настороженным взглядом, желчного, аскетически болезненного вида. Как потом выяснилось, у него была какая-то редкая болезнь, настолько редкая, что его даже отправляли лечиться в Китай.
Он попал туда, когда там самым неожиданным и зверским образом завершилась знаменитая идеологическая кампания, проводившаяся, как это принято в Китае, под метафорическим девизом «Пусть расцветают сто цветов». Кампания, которой мы поначалу даже завидовали, потому что наши идеологические садовники твердо стояли на том, что расти могут цветы только определенных, одобренных ими сортов. Кочетов оказался в Китае, когда власти там занялись яростной и беспощадной прополкой «сорняков», выявленных в пору свободного цветения. Свирепость расправ над теми, кто попал в разряд «дурной травы», - их полагалось не только строго наказать, но и унизить, растоптать, - привела в восхищение Кочетова. Он считал, что этот опыт нам нужно непременно перенять, - словно бы своего, сталинского опыта селекции культуры нам было мало. После возвращения из Китая на редакционном собрании Кочетов, захлебываясь, рассказывал, что Дин Линь (была такая китайская писательница, почему-то удостоенная у нас Сталинской премии) двадцать с лишним раз публично каялась (в чем конкретно она провинилась, он не сказал, похоже было, что это вообще его не интересовало), но ее самоосуждение и самобичевание было сочтено недостаточным. Голос его звенел от идеологического восторга и гнева:
- А мы с нашими ревизионистами миндальничаем, все перевоспитываем и перевоспитываем. А они и думать не думают признавать свои ошибки…
На состоявшейся в кабинете главного редактора церемонии инаугурации Кочетов сказал несколько ничего не значащих фраз, из которых запомнилась лишь последняя: «Пока все можете оставаться на своих местах…» Несмотря на бодро-радостные речи литературного начальства, инаугурация очень смахивала на панихиду. Когда все кончилось, и мы с пасмурными лицами вывалились в коридор - все-таки до самого последнего момента надеялись, а вдруг пронесет, может быть, наверху одумаются, - кто-то из редакционных острословов - кажется, Никита Разговоров, - чтобы разрядить обстановку, прочитал только что сочиненное:
Старого отпели,
Новый слезы вытер…
Ты послушай, Сева,
Здесь тебе не Питер…
Используемые в эпиграмме некрасовские строки, по правде говоря, в данном случае не очень годились. Кочетов, если бы и пролил слезу, то, наверное, только крокодилову. Чувствительность была ему совершенно чужда. Ленинградцы рассказывали, что когда во время одной из проработочной кампании Вера Панова свалилась с инфарктом, Кочетов заявил: «Нас инфарктами не запугают». Такие фразы становятся - вполне заслуженно - крылатыми. Эта долетела до нас даже из Ленинграда.
Что говорить, Всеволод Анисимович, если воспользоваться иронической характеристикой, которую Алексей Константинович Толстой в своей «Истории государства Российского…» дал одному из