Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Будет война, Морис. Я могу выжить, могу нет. Но я буду бороться. А Ясмине нужен муж.
Морис уловил сарказм в последних словах.
– Твое место рядом с ней. Нашего разговора никогда не было. Я мертв. Понимаешь?
– И ты… но…
– Я хочу, чтобы моя сестра была счастлива.
– А что взамен?
Виктор засмеялся:
– Ты спас мне жизнь. Я никогда этого не забуду, Морис.
Виктор достал из кармана рубашки смятую сигаретную пачку и протянул Морису. Они закурили.
– Что тебе нужно в этом месте, Морис? Почему ты не вернешься домой?
– Германия уничтожена. Дома, люди. Здесь все нетронутое.
Виктор язвительно скривился:
– Не обманывай себя. Здесь чертова пороховая бочка. А план раздела – фитиль.
– Было бы справедливо разделить страну, – сказал Морис. – Я надеюсь, что арабы примут этот план.
– Именно этого я и боюсь.
Морис удивленно смотрел на него.
– Эта карта – просто лист бумаги, на котором несколько пердунов нацарапали свои линии. Лоскутное одеяло, но нет границ, которые мы можем защищать. Слишком много пустынных земель. Кроме того, Иерусалим должен стать международной зоной – зачем это? А в еврейской части живет почти столько же арабов, как и евреев. Но арабы рожают больше детей. Как долго мы сумеем продержаться? Нам нужно большинство!
– Потому что сюда иммигрируют слишком мало евреев.
– Не хватает шести миллионов!
Виктор выдохнул дым. Морис молчал.
– Теперь понимаешь, почему будет война? Арабы повсюду. Они захотят сбросить нас обратно в море. Это решается только силой.
– И ты действительно хочешь рисковать своей жизнью? Она у тебя одна. Ты только что пережил войну.
– Да. А сколько тех, кто не пережил!
Виктор затушил сигарету и посмотрел на Мориса. Его утомленные от явно не первой бессонной ночи глаза лихорадочно блестели. Морис снова ощутил страх.
– Это наш шанс, Морис, наш единственный исторический шанс! Ты видел, куда привела нас диаспора. В газовые камеры!
Морис молчал.
– Знаешь, – сказал Виктор, – мой отец во многом ошибался. Прежде всего, он переоценивал добро в людях. Но в одном он был прав. Я понапрасну тратил время. Да, мне было весело, но по-настоящему жизнь начинается, когда посвящаешь ее долгу, который важнее тебя.
Морис молчал. Посвятить свою жизнь долгу – нет, никогда больше. Другим людям – да.
– Я обязан этим осознанием одному немцу. – Виктор криво улыбнулся. – Если бы ты не помог мне в Тунисе, у меня сейчас была бы дырка в голове. Меня бы где-то закопали. И забыли. Когда тебе дают вторую жизнь – причем, на мой взгляд, совершенно незаслуженно, – задаешься вопросом: для чего.
– А что мне-то теперь делать? – спросил Морис.
– Работа у тебя будет, не волнуйся. Нам нужны все руки. Но не на фронте.
Морис изучал лицо Виктора в желтоватом свете. Похоже, он все продумал. Идеальный план. Морису остается лишь принять отведенную ему роль. У него не было выбора. Но что-то его беспокоило. Не то, что сказал Виктор. А то, чего он не сказал.
– Разве ты не хочешь узнать, как Жоэль?
Виктор дернулся, будто это имя швырнуло его в другую реальность. Как дезертир, которого поймали. Он встал и посмотрел на Мориса сверху вниз:
– Как она?
– Хорошо.
Вот и все. Затем Виктор достал из кармана листок.
– Я снял вам комнату. Временно, в кибуце. За городом вы будете пока в безопасности. А потом переберетесь в Хайфу. Я поставил вас в очередь.
– А ты? Ты сам где живешь?
– Нигде.
* * *
– Что такое? – вскинулась Ясмина.
– Ничего, – ответил Морис.
Он отдал ей ее паспорт, одной рукой поднял Жоэль, другой подхватил чемодан. Солнце было уже у самого горизонта, когда они прошли мимо солдат, через решетку из колючей проволоки и ступили в затаившийся город, который их не ждал.
Глава
7
Палермо
– Отец рассказал мне все только позже, – говорит Жоэль. – Кем он был на самом деле, знала только мама. А она умела хранить секреты. Я и понятия не имела, что он не был мне родным отцом.
Смотрю на часы. Уже половина третьего. Я могла бы слушать Жоэль до утра, но она устала. Ей надо выговориться о прошлом, и все же это слишком волнует ее. Она судорожно ищет сигареты, но пачка пуста. Лицо ее выглядит прозрачным. Я понимаю, что надо закругляться с беседами. Отправляюсь на поиски одеял. Ни Жоэль, ни я не решаемся устроиться в его постели. Я заглядываю в спальню, там пахнет им, как будто он все еще там. Странный запах, приятный, но незнакомый. В старом шкафу в прихожей нахожу шерстяные одеяла. От них тянет затхлостью, но выглядят они чистыми. Мы ложимся на диван.
Днем дом был тих, а ночью ожил. Уличный шум стих, зато теперь оглушают цикады, слышно, как поскрипывают деревянные перекрытия и единственная ставня, которая то открывается, то закрывается на верхнем этаже. В саду шелестят пальмы. Словно мой дед уехал в спешке, не подготовив дом для зимы. Словно забыл закрыть дверь за собой. С подоконника на нас таращится круглыми глазами кошка. Что кажется важным человеку перед самоубийством? Думает ли он, что надо навести порядок в своем наследстве? Или ему безразлично все, что случится потом?
– Это на него похоже, – говорит Жоэль. – Он как вор тихо выскользнул из этой жизни, как выскользнул из двух предыдущих. Не прощаясь.
* * *
Не могу заснуть, несмотря на усталость, чувствую себя как при джетлаге – перенеслась в чужой мир, будучи к этому совсем не готовой. Защитный слой, отделяющий нужные мысли от нежелательных, истончился, сделался проницаем. Теряя привычный мир, я снова становлюсь ребенком. И неожиданно дают о себе знать старые раны.
Непроизвольно представляю бабушку: как она пеленает ребенка в маленькой и сырой берлинской квартире, ждет его возвращения. Что бы она почувствовала, если бы увидела, как ее Мориц сходит с корабля в Хайфе с новой семьей? Ее дом лежал в руинах, уцелел только подвал. Но не уцелело главное – ее внутренний дом. Старый порядок: отец, мать, ребенок. Она даже не получила вдовью пенсию, потому что была только помолвлена с дедушкой. Все, что определило ее жизнь, произошло в последний отпуск Морица осенью 1942 года: помолвка в Ванзее, его обещание пережить войну, ночь, когда была зачата моя мама. Она расплачивалась за это всю оставшуюся жизнь. Выбивалась из сил, работая в гладильне, чтобы в одиночку растить дочь, никогда не ездила в отпуск, угодив в ловушку своей несовременной протестантской твердости. Не хотела никакого второго шанса. Сколько я себя помню, в ее квартире всегда