Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Успенский получил инженерное образование. Я понял, что это правда, только тогда, когда он продемонстрировал разные сконструированные им радиоприемники. Я тоже делал такие вместе с сыном: но только один из них вообще издавал звук — и то слишком тихий. А у Эдуарда приемники работали… Я поэтому и не говорил о своих собственных попытках, особенно когда понял, что жена Римма тоже инженер. Человек с математическим складом ума мыслит иначе, то есть разумнее, чем гуманитарий, в это я до сих пор верил. Это же мне терпеливо пытался втолковать и Антти Туури.
Исключения встречаются и среди инженеров: в голове у Успенского были не только математические формулы. Он был человеком, слова и поступки которого перемещались со скоростью света и иногда шли в противоположных направлениях так же быстро, как машины, проезжавшие мимо нас, когда мы стояли на обочине Кутузовского проспекта и Эдуард пытался устроить, чтобы меня подвезли. Намахавшись руками, он все-таки смог остановить какую-то машину, меня загрузили в салон и всунули в руку несколько рублей, которыми предполагалось расплатиться за поездку. Я не боялся — никогда не боялся, и особенно в те времена, когда имел дело с обычными людьми.
Я начинал потихоньку доверять России — не как политической системе, а как сообществу людей. Все плохое, что могло бы со мной случиться там, могло произойти и в Финляндии. Это чувство спокойствия добавляло комфортности пребывания в стране, как и то, что товарищ Успенский вновь и вновь по-разному продолжал радовать меня. Каждое слово открывало пути в неизведанный мир, каждый представленный Эдуардом новый знакомый позволял больше узнать о народе, к которому он принадлежал. Какой-то человек начинал нравиться чисто инстинктивно, а в обществе Эдуарда мне всегда становилось как-то хорошо и спокойно: в обществе такого непоседы время не тянулось. Однако и темп в ужас не приводил.
Я опять возвратился в Финляндию, но с настроением лучше прежнего. Когда поезд остановился в Вайниккала и были выстояны очереди на собеседование и в туалет, я был по-прежнему весел, ведь в качестве гостинцев я вез кое-какие дополнительные новости. И главным было то, что собственное желание Успенского прибыть в нашу страну никуда не пропало. Шансы выехать были, правда, прежними, то есть доволно мизерными: все будет зависеть от воли Союза писателей СССР. Он приедет в гости только в том случае, если Союз даст пропуск: разрешение и билет. Дело казалось трудным, но даже после пары запретов и отказов мы не сдавались. Вместе с Мартти мы отшлифовывали тактику и держали постоянную связь с Обществом дружбы «Финляндия — СССР». Мы еще раз решили собрать силы. Темная осень 1977 года перешла в зиму, приближалось Рождество. При благосклонном содействии Пааво Хаавикко мы организовали в издательстве «Отава» торжество в честь Эдуарда Успенского. Созвали всевозможный народ и распорядились отнести на почту отпечатанные приглашения.
Весть о приготовлениях уже давно достигла Союза писателей СССР. Тем не менее там все еще колебались. Возможно, они размышляли, что теперь выбрать в качестве основания для отказа — болезнь или же другую, сопоставимую со смертью причину? Однако наша новая, разработанная Мартти тактика состояла в том, чтобы теперь в ногу со временем бомбардировать Союз писателей телеграммами. Активно действовало и Общество дружбы «Финляндия — СССР». И надо же, случилось чудо. Когда мы сообщили в последней телеграмме, что уже разосланы по почте приглашения на торжество и отмена на данном этапе невозможна, то получили ответ: приезд Успенского был делом решенным. Он прибудет московским поездом. И в ответе были даже дата и время прибытия поезда.
Сомнения в приезде Успенского при этом еще были, я уже усвоил: ведь в последний момент могла неожиданно нагрянуть «болезнь» — даже реальная. Все это было известно и в связи с другими представителями творческой интеллигенции, считавшимися диссидентами. Тем не менее в воздухе повеяло небольшой надеждой.
2
«Поезд из Москвы прибывает на восьмой путь…» Или это был седьмой или девятый — какой номер звучал в объявлении с магнитной пленки, повторявшемся и по-русски? И всякий раз через мгновение показывалась зеленая и вообще отличающаяся от остальных поездов вереница вагонов. Я помню, что раньше прибытие было более поздним: поезд приходил незадолго до полудня; из Москвы он отправлялся в 22.10 — по крайней мере, тогда. Теперь расписания немного ускорились: даже в Выборге нет лишних задержек.
Конец ноября и начало декабря в Хельсинки в 1977 году, возможно, были не лучшим временем для туризма, но это не имело никакого значения. Успенский наконец приедет — а приедет ли? Встречающих на вокзальном перроне было двое: я и Мартти. Мы подпрыгивали на морозе, гадали и удивлялись. Неужели мы действительно увидим виновника торжества? Мартти еще не встречался с ним. Поезд, по крайней мере, пришел, остановился, и из вагонов повалили люди. Я пытался отыскать взглядом знакомую фигуру.
И тут я его увидел — мужчину с непокрытой головой, который вышел из поезда, с кем-то оживленно беседуя. Попрощавшись с попутчиком, он выискивал меня блестящими в сумраке глазами. За границей первый раз. Сейчас я очень отчетливо осознаю, что с момента всех этих событий действительно прошло уже почти сорок лет, а Успенский — зрелый человек, которому исполнилось семьдесят пять. Значит, тогда ему было без двух недель сорок. С точки зрения нынешнего меня — юноша, у которого лучшее будущее только впереди. Но на взгляд какого-нибудь двадцатилетнего — уже тогда древний, готовый в могилу старик.
Было действительно холодно. Мороз стоял градусов под двадцать. А в Хельсинки это ощущалось. Я спросил, где он оставил свою шапку. Успенский не помнил. В поезде пили водку в честь этого нового утра, и, что удивительно, товарищи на такое дело нашлись. Оказалось, что Успенский из-за мороза одолжил у брата очень неплохую меховую шапку. Может, она в поезде? Но он махнул рукой, на поиски шапки сейчас не было времени. Поскольку кругом много всякого другого — заграница и свобода: крохотная столица маленькой Финляндии.
В России я позднее выучил поговорку: курица — не птица, Болгария — не заграница. Но Финляндия, какой бы зажатой Советским Союзом она ни казалась, была тем не менее подлинной и настоящей заграницей.
О чем он тогда думал? Даже тридцать лет спустя Успенский будет все еще вспоминать это как откровение: «Я приехал из темной Москвы в яркий (по-рождественски освещенный) Хельсинки, и вдруг почувствовал себя европейцем».
Мы отправились пешком к издательству «Отава». Сейчас я думаю, почему? Может быть, мы тогда не смогли взять такси или нам просто не терпелось? Мы шли по улицам, неся его чемодан, разговаривая обо всем. Успенский слушал и смотрел вокруг, что-то отвечал. Но глаза изучали, видели, оценивали, заставляли его вдруг останавливаться перед очередной витриной. Даже «Стокманна».
Разговор перед витриной любого магазина происходил таким образом:
— А эти товары продаются?
— Конечно.
Маленькая пауза.
— И их кто угодно может купить?
— Кто угодно, лишь бы деньги были.
И сказав это, я все-таки счел своим долгом объяснить, что деньги есть отнюдь не у всех, в частности, их нет у более бедных. В Финляндии бедных было много, безработица. По сравнению с нынешней численностью немного, но тогда было другое время; каждый безработный ощущался как поражение. Мои слова не имели никакого значения. Из уст Успенского вырвалась несущая отпечаток изумления фраза, которая в эту первую поездку стала знаковой и осталась в анналах: