Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В кухне Рудольф разговаривал с Евой. Стрекотал холодильник.
Глава тринадцатая
Я знаю, нехорошо подслушивать, но мне не хотелось сразу входить. Мы с братом редко говорили об отце как человеке, если вообще говорили. На сей счет я держался несколько отличного, чем у Рудольфа, мнения. Если бы мы не прощали людям слабостей, жизнь потеряла бы всякий смысл. Слабость без конца и без края? Гуманизм, вот высший принцип. Мы вас овчинкой, вы нас безменом! Гуманизм, вот самый что ни на есть высший принцип. Будь добр с дурным и с хорошим. «Чуры-муры ушкам слышать далеко-далеко, чуры-муры ножкам бегать быстро-быстро». Ну и так далее. Прекрасные воспоминания детства. Только я ни черта не помню. Не помню того, что помнит Рудольф. Гуманизм, вот высший принцип. Пока тебя не сотрут в порошок. А еще было «чуры-муры глазкам видеть зорко-зорко». Да будет так, немного подслушаем.
— Он постоянно упрекал себя за то, что женился на матери — рассказывал Рудольф. — У нее не было ни денег, ни положения в обществе, ничего у нее не было. Доброта, ум, красота? Красота еще куда ни шло, а на что годилось все остальное? Я давно обратил внимание, что дети видят гораздо больше, чем принято думать. И позднее, когда я с ним разговаривал, когда убегал из дому при его появлении, он все-таки аккуратно приезжал каждый месяц, привозя нам с братом деньги. Ведь старая Талме была не в силах нас прокормить. Но если бы ты видела, до чего неприятен и до чего бездушен бывал он в эти минуты! Из меня-то ничего путного не вышло, а вот Юрис научился обтесывать камни, и старик ждет не дождется, когда сможет урвать себе хотя бы листик от лавров сына. Иначе ноги бы его здесь не было.
— Но он приезжал к нам и просто так, без денег, — произнес я, открывая дверь.
— Подслушивал! — воскликнула Ева.
— Нехорошо подслушивать, малыш, — заметил Рудольф.
— Уж очень хотелось узнать.
— Что?
— За что ты так взъелся на старика?
— Не стоит.
— Нет, стоит. Ты старше меня, ты рассудительней! Ты помнишь то, чего не помню я. Конечно, старик спровадил на фронт Харалда, но это, как говорится, судьба. Тебя отец не пускал на войну, так ты сам ушел, я-то думал, вы из-за этого тогда с ним разругались. А то, что он любит из себя разыгрывать всемирного путешественника, хотя дальше пригородов Риги не выбирался, за это я его не осуждаю. У каждого свои слабости. К тому же ему хотелось позлить тебя, он знает, ты не терпишь таких разговоров. Но это еще не значит, что он бездарь и ничтожество и что с ним можно не видеться по пятнадцать или сколько там лет. Да кто же из нас без изъяна? Ну, выскажись наконец, что ты знаешь о нем?
— Правда, скажи, — вставила Ева.
— О людях мы судим по тому, как они относятся к нам. К вам он относится хорошо.
— И все-таки, — не уступал я.
— Это ничего не объяснит. Это даже не причина. Ты не поймешь. Хоть ты и художник, но в таких вещах ты чурбан.
— Любой чурбан можно обтесать. Говори.
Рудольф рассказал, что отец часто не являлся домой ночевать, не объясняя матери причину своего отсутствия.
«Как будто его объяснения могли что-то изменить», — подумал я и сказал:
— Не помню такого.
— Конечно, не помнишь, ты был еще маленький.
— Ну а дальше?
Рудольф с перепугу прятался за стул — так грозен бывал в эти минуты отцовский взгляд, устремленный на мать. Старик слыл отменным актером, в студенческие годы он выступал на подмостках не хуже иного профессионала. Любил шекспировские пьесы. В совершенстве владел мимикой. Умел придать лицу грозное выражение. Ничтожество! Ну что я сделала, в чем провинилась, спрашивала мать. Отец не отвечал, лицо его становилось все мрачнее. Мать было нетрудно довести до слез. И тут отец вскакивал, уходил в кабинет и запирался. Плакала мать, плакал Рудольф. Не просто так, за компанию, а потому, что ему было страшно. Даже теперь при одном воспоминании у него по спине мурашки бегают. Еще ребенком он решил, что этого никогда не простит отцу.
— А Харалд? — спросил я.
— Что Харалд! Харалд был слишком взрослым, чтоб замечать такие пустяки.
Глава четырнадцатая
Старый наболевший вопрос.
Рудольф помогал Еве накрывать на стол, а я отворил дверь отцовского кабинета.
Меня в ту пору еще и не было. Рудольф что-то путает, не может быть, чтобы отец вел себя так и после моего появления на свет. Он был очень добрый. «Чуры-муры ножкам!» А может, все было именно так, просто был я тогда несмышленым. «Бегать быстро-быстро!» К тому времени, когда начал помнить себя, все вошло в колею. Отлично отлаженную колею лицемерия. Потом эта смерть, отец женится на другой, переезжает в Ригу. С Рудольфом он давно был в ссоре; причины ссоры мне известны, и я полагал, они единственные. Нет, оказывается, корень глубже. «До чего же приятно бывать у тебя», — говаривал старик. «Все как прежде!». В кабинете ничего не изменилось. Уступив его молчаливому желанию, я не стал ничего менять и в столовой. «Есть люди, которые живут лишь в прошлом», — частенько повторял отец. «Man ist, wie man ibt»[1]. Если душа