Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В первый раз, когда я взяла такси в Нью-Йорке, я дала водителю на чай десять центов. На счетчике выскочил доллар, так что я решила, что десять центов – в самый раз, и подала их шоферу с лучезарной улыбкой. Однако он лишь держал монету на ладони и все пялился на нее, а когда я вышла из такси, надеясь, что по ошибке не дала ему канадский десятицентовик, дико заорал: «Мадам, мне тоже жить нужно, как вам и остальным!» Я испугалась и бросилась бежать. К счастью, он застрял на светофоре, а иначе, наверное, так бы и ехал за мной, надрывая глотку.
Когда я рассказала об этом происшествии Дорин, та ответила, что размер чаевых вполне мог вырасти с десяти до пятнадцати процентов с тех пор, когда она в последний раз была в Нью-Йорке. Или так, или же этот таксист оказался законченной сволочью.
Я потянулась за книгой, которую прислали из «Дамского дня». Когда я ее раскрыла, оттуда выпала открытка. На лицевой стороне оказалось изображение пуделя в цветастой собачьей пижамке, грустно сидевшего в корзинке, а на обороте пудель уже крепко спал в своей корзинке с улыбкой на мордочке. Вверху красовалась надпись витиеватым шрифтом: «Крепкий сон – все болезни вон». Внизу кто-то лиловыми чернилами приписал: «Быстрее поправляйся! Твои добрые друзья из «Дамского дня».
Я пролистала книгу, пока наконец не наткнулась на рассказ о смоковнице.
Эта смоковница росла на зеленом лугу между домом, где жил иудей, и монастырем. Этот иудей и красивая темноволосая монахиня встречались у дерева, чтобы собирать спелые смоквы, и однажды увидели, как в гнезде на одной из ветвей птица высиживает яйцо. И когда они смотрели, как из яйца вылупляется птенец, они коснулись друг друга руками. А потом монахиня перестала приходить собирать смоквы вместе с иудеем, а вместо нее стала являться кухарка-католичка со злым лицом, которая в конце сбора пересчитывала собранные иудеем смоквы и следила, чтобы у него их не оказалось больше, чем у нее, отчего тот очень сердился.
Мне этот рассказ показался просто прекрасным, особенно та часть, где говорилось о смоковнице зимой, засыпанной снегом, и весной – в зелени и спеющих плодах. Мне стало грустно, когда я дошла до последней страницы, и захотелось заползти между черными строчками, как подползаешь под забор, и уснуть под прекрасной зеленой раскидистой смоковницей.
Мне показалось, что мы с Бадди Уиллардом чем-то напоминали тех монахиню и иудея, хотя, разумеется, не были ни иудеями, ни католиками, а оба были унитаристами. Мы встречались под своей воображаемой смоковницей, и видели не то, как из яйца появляется птенец, а то, как из лона женщины появляется младенец, после чего произошло нечто ужасное, и мы пошли каждый своей дорогой.
Лежа на застланной белым гостиничной кровати и чувствуя себя одинокой и слабой, я представила, что нахожусь в санатории в горах Адирондак, и ощущала себя последней сволочью. В своих письмах Бадди неустанно повторял, что читает стихотворения поэта, который к тому же был врачом, и что узнал о каком-то известном, но уже покойном русском писателе, который тоже был врачом, так что в конечном итоге медицина и литература могут вполне неплохо уживаться.
Теперь это была совсем другая песня, нежели та, которую Бадди Уиллард распевал все те два года, пока мы с ним встречались. Я помню тот день, когда он с улыбкой спросил меня:
– Эстер, а ты знаешь, что такое стихотворение?
– Нет, а что это? – поинтересовалась я.
– Частичка праха.
Он выглядел таким гордым от того, что придумал это определение, поэтому я просто уставилась на его светлые волосы, голубые глаза и белые зубы – у него были крупные, крепкие зубы – и пролепетала:
– Наверное, да.
Лишь год спустя в самом центре Нью-Йорка я наконец придумала ответ на то замечание.
Я провела массу времени за воображаемыми разговорами с Бадди Уиллардом. Он был на пару лет старше меня и очень начитан, так что всегда мог все научно доказать. Когда я была рядом с ним, мне приходилось напрягаться, чтобы «соответствовать».
Разговоры, которые я прокручивала у себя в голове, обычно повторяли начала реальных разговоров, которые я вела с Бадди, вот только кончались они тем, что я дерзила ему в ответ, вместо того чтобы сидеть рядышком и лепетать:
– Наверное, да.
Теперь, лежа на спине в кровати, я представила, как Бадди спрашивает:
– Эстер, а ты знаешь, что такое стихотворение?
– Нет, а что это? – поинтересовалась бы я.
– Частичка праха.
И в тот самый момент, когда он начнет улыбаться и гордиться собой, я бы ответила:
– Трупы, которые ты вскрываешь, – тоже частички праха. И люди, которых, как тебе кажется, ты лечишь. Они всего лишь прах и ничего, кроме праха. По-моему, хорошее стихотворение живет куда дольше, нежели сотня таких людей, вместе взятых.
И, конечно же, Бадди не нашелся бы, что на это ответить, потому что сказанное мной было правдой. Люди сделаны не из чего иного, как праха, и я никак не могла понять, чем врачевание всего этого праха лучше написания стихов, которые люди станут помнить и повторять про себя, когда они несчастны, больны или не могут уснуть.
Беда моя заключалась в том, что я воспринимала все сказанное мне Бадди Уиллардом как истину в последней инстанции. Я помню тот вечер, когда он впервые поцеловал меня. Это случилось после бала первокурсников в Йеле.
Бадди пригласил меня на этот бал весьма странным образом. На рождественских каникулах он вдруг нежданно-негаданно появился у нас в доме, одетый в плотный белый свитер под горло, в котором выглядел таким красавцем, что я глаз от него не могла оторвать, и спросил:
– Можно мне как-нибудь зайти к тебе в колледж?
Я была просто ошарашена. Мы с Бадди виделись лишь по воскресеньям в церкви, когда оба приезжали домой на выходные, да и то издали, и я никак не могла взять в толк, что это на него нашло, что он бегом прибежал повидать меня: он сказал, что пробежал три километра, разделяющие наши дома, в качестве тренировки по бегу.
Разумеется, наши матери дружили. Они вместе ходили в школу, а потом обе вышли замуж за своих учителей и осели в нашем городке. Однако Бадди всегда то учился осенью в подготовительной школе с льготной стипендией, то летом зарабатывал деньги в биологической экспедиции где-нибудь в Монтане, так что сам факт того, что наши матери дружили еще со школы, не имел особого значения.
После этого внезапного визита Бадди не подавал о себе никаких вестей вплоть до одного прекрасного утра в начале марта. Я сидела в своей комнате в общежитии и готовилась к экзамену по истории, предстоявшему мне в понедельник, изучая крестовые походы и деяния Петра Пустынника и Вальтера Голяка, когда в коридоре зазвонил телефон.
Обычно предполагалось, что мы должны по очереди отвечать на звонки в коридоре, но поскольку я была единственной первокурсницей на этаже среди старшекурсниц, то мне почти всегда и приходилось брать трубку. Несколько мгновений я выжидала, вдруг меня кто-то опередит. Потом сообразила, что все, наверное, или играют в сквош, или разъехались на выходные, и отправилась к телефону.