Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ноябрьский день, когда я увидел Джеремию Кобба, помнится мне совершенно ясно: вечерело, порывистый ветер гнал к востоку низкие серые облака, под ними до самого леса лежали желто-коричневые пустые поля, и надо всем витал какой-то особый дух осенней скуки; исчезли насекомые с их жужжанием и гуденьем, певчие птицы улетели на юг, оставив над полями и лесами лишь огромный серый колпак тишины; ничто не шелохнется, минута идет за минутой в полном безмолвии, чу! — сквозь туман вдруг долетит вороний грай с дальнего поля, слабый невнятный отголосок, вновь быстро затихающий где-то в заречье, и опять молчание, прерываемое только царапаньем и шуршаньем гонимых ветром мертвых листьев. В тот вечер сперва я услышал на севере тявканье собак, словно они бегут к нам по дороге. День был субботний, Тревис с Джоэлом утром уехали по какой-то надобности в Иерусалим, и Патнэм возился в мастерской один. Я сидел в уголке пристройки, высвобождал из тенет попавшихся кроликов, и тут среди глубокого, давящего молчания с дороги вновь донесся собачий лай. То были виргинские паратые гончие, лисогоны, хотя для настоящей охоты их было маловато; я, помнится, удивился, но удивление тотчас прошло, когда я выглянул и на дороге увидел взвихренную пыль, из которой явился высокий белый мужчина в неопределенного цвета касторовой шляпе и сером плаще, высоко вознесенный на сиденьице охотничьей двуколки, запряженной резвою вороной кобылой. Позади сиденья, пониже, было отделение, где сидели три собаки — широкомордые и вислоухие, они облаивали одну из хозяйских рыжих дворняжек, а она пыталась до них добраться, прыгала и совалась носом между колесных спиц. Я тогда, кажется, первый раз увидел специальную повозку для охоты с собаками. С того места, где я стоял, было видно, как экипаж остановился перед домом и как слез с него приехавший господин; я отметил, что спустился он как-то неловко, на мгновение вроде бы покачнулся или запнулся — будто колени подогнулись, но тут же выправился, что-то себе под нос буркнул и попытался пнуть дворняжку, но не попал даже близко, с громом угодив сапогом в борт коляски.
Зрелище было забавным — вообще для негра первейшее удовольствие подсмотреть за белым, когда тот в глупом положении, — смешок уже чуть было не вырвался из моей груди, но тут приехавший обернулся, и я прикусил язык. Впервые я мог вблизи рассмотреть незнакомца: это надо же, лицо-то какое несчастное! Опрокинутое, раздавленное тоскою, как будто горе физически наложило на него печать, исказило и заострило черты, придав ему выражение неизбывной боли. Помимо этого, теперь стало ясно видно, что человек изрядно пьян. Сперва он хмуро уставился на собачонку, с лаем крутящуюся вокруг в дорожной пыли, потом поднял ввалившиеся глаза к серым тучам, стремительно бегущим по небу. Кажется, он проворчал что-то и сразу закашлялся. Потом резким неловким движением запахнул на своей долговязой костлявой фигуре плащ и принялся одетыми в перчатки трясущимися руками привязывать кобылу к столбу коновязи. Мисс Сара с веранды позвала его:
Судья Кобб! Вот те на! Что вы там такое делаете?
Он что-то прокричал ей в ответ, но слова спутало,
снесло порывом ветра. Вокруг него взметнулся вихрь опавших листьев, собаки заходились лаем, ладненькая кобылка горячилась, встряхивала гривой и била копытами. Или нет, я все же разобрал тогда его слова: какая-то там охота в Дрюрисвиле, он спешит туда с собаками, а в колесной буксе как заскрежещет! Не иначе, ось треснула, расщепилась или еще что; а случилось это тут, недалече, вот он починиться и заехал. Как там Джо? Дома ли? И снова с веранды мисс Сара — голосистая, грудастая, жизнерадостная:
Джо дома нет! Они уехамши! С утра в Иерусалиме! А вот мальчишка мой, Патнэм — он тут как тут, в кузне! Починит вам колесо в лучшем виде, судья Кобб, не извольте беспокоиться! Зайдите, посидите чуток!
Спасибо, нет, мадам, — проорал в ответ Кобб. Нет, он спешит, ему бы только ось бы починили, и он уехал бы.
Ну, тогда — что ж, тогда небось сами знаете, где у нас винокурня. — (Мисс Сара — само радушие.) — Вон там, за мастерской сразу. Там у нас и виски имеется! Сами наливайте да пейте вволю!
Я вернулся в свой уголок пристройки, к своим кроликам, и на время забыл про Кобба. Тревис разрешал мне ставить силки, то есть он даже сам меня и надоумил, с условием, что из каждых трех пойманных мною кроликов два отходят ему. Такая договоренность меня устраивала, поскольку этой живностью округа кишмя кишела, и остававшихся на нашу с Харком долю еженедельно двух-трех кроликов хватало нам на пропитание за глаза и за уши, а то, что Тревис большую часть кроликов продавал в Иерусалиме и денежки придерживал, меня не касалось, надо же и ему свою выгоду получать: если я весь — как мышцей, так и умышлением — его капитал и он стрижет с капитала проценты, то я только рад, что эти проценты я способен добывать столь приятным для себя способом. Потому что после того как я тупо гнул спину у Мура, для меня величайшим удовольствием было иметь возможность пользоваться присущими именно мне талантами и навыками: самому придумывать ловушки — например, коробчатые, которые я делал из обрезков сосновых дощечек, взятых из мастерской; своими руками я выпиливал и выстругивал стенки, вырезал штифтики и храповые колесики, изобретая механизмы подвески дверец, потом один за другим собирал аккуратные маленькие гробики в единую, четко и безмолвно работающую смертоносную машинерию. Но это еще не все. Не менее, чем изготавливать ловушки, любил я проверять свои засады и секреты, бродить в рассветной тиши по лесу, когда под ногами потрескивает ледок, а в низинах молоком стоит утренний туман. За утро проходил мили три по знакомой лесной тропке, устланной хвоею; я даже сделал себе специальную матерчатую сумку, в которой носил с собой Библию и завтрак — пару яблок и полосатенький, в прожилках жира и мяса, шмат свинины, приготовленный накануне вечером. На обратном пути Библия в сумке соседствовала с парой длинноухих, которых я бескровно умерщвлял при помощи ореховой дубинки. По пути передо мною во множестве разбегались белки: перебежит и встанет, перебежит и встанет, так что с некоторыми я даже познакомился, наделил их именами — ветхозаветными, святопророческими вроде Ездры и Амоса — народец беличий я причислял к блаженным, поскольку, в отличие от кроликов, в ловушки они не очень-то лезут по самой своей природе, а стрелять их нельзя по закону (по крайней мере мне, ибо неграм вообще запрещено пользоваться огнестрельным оружием). То было тихое, кроткое, чистое время суток: мягко светило солнце, бледное от рос и туманов, лес обступал, укрывал своей сенью и предзимним безмолвием — все как наутро Творения, когда свежо было дыхание духа жизни в ноздрях каждой твари Божией.
На самый конец обхода я оставлял небольшой пригорок, с трех сторон окруженный чащей дубового мелколесья; здесь я располагался завтракать. С этого пригорка (он, будучи вряд ли выше среднего дерева, оставался высшей точкой местности на многие мили вокруг) я мог тайно и беспрепятственно озирать окрестности, в том числе несколько фермерских хозяйств, когда-нибудь захватить и опустошить которые я поставил уже своей задачей. В результате, обходя по утрам капканы, я заодно проводил разведку и строил планы великих событий, а события эти — я чувствовал — назревали. Потому что в такие моменты надо мною, казалось, парил дух Божий, осенял меня и напутствовал: Сын человеческий! изреки пророчество и скажи: так говорит Господь Бог: скажи: меч, меч наострен и вычищен; наострен для того, чтобы больше закалять; вычищен, чтобы сверкал как молния... уже наострен этот меч и вычищен, чтобы отдать его в руку убийцы. О, Иезекииль! О, Иезекииль с его священной яростью! — из всех пророков с ним одним ощущал я родственную близость и над его словами каждый раз подолгу размышлял, сидя утром на своем холме с полной сумкой битых котонтейлов сильвилагусов и с полной утробой свинины и яблок, потому что через его слова (куда более, чем через слова других пророков) направляющая мою судьбу воля Божия открывалась явственно и зримо: пройди посреди города, посреди Иерусалима, и на челах людей скорбящих, воздыхающих о всех мерзостях, совершающихся среди него, сделай знак... Старика, юношу и девицу, и младенца и жен бейте до смерти, но не троньте ни одного человека, на коем знак... Частенько, обдумывая эти строки, я недоумевал, зачем Господь велит оберечь лицемеров и поразить беспомощных, но тут уж ничего не поделаешь — это Его слово!