Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Повезло мне, иначе это не объяснишь, и на экзаменах по технике безопасности. Выручила наглость, если говорить по правде.
— В нашем деле необходима особая внимательность и абсолютная аккуратность — проговорил я, смело глядя в лица экзаменаторов, — иначе пара пустяков взлететь в небеса. Потом ни своих, ни чужих костей не соберешь.
Я не знаю, что их подкупило. Страшную картину, нарисованную мною, они, кажется, приняли за сознание глубокой ответственности в деле безопасности.
Тут пришел конец моим испытаниям. Дело, думаю, в шляпе. Но неожиданно вмешался — кто бы вы думали? — Валентин. Он подбросил самый что ни на есть каверзный вопросик: пожелал, чтобы я рассказал о самой сути мочевины. Зеленой тоской повеяло на меня, честное благородное слово.
— Среди минеральных удобрений, известных до сих пор, не было и нет ничего равного мочевине, состоящей почти наполовину из азота, — проговорил я, силясь вспомнить все, что знал по данному вопросу. — Она незаменима как удобрение, она, кроме того, замечательный корм для скота. Промышленное применение ее только начинается, но думаю, что уже сегодня десять отраслей индустрии не могут обходиться без мочевины.
Ответ был не блестящ, сам понимаю, но мне ничего не оставалось, как выпутываться. Вижу, экзаменаторы еще чего-то ждут, и смело обращаюсь к «верхотурной помпезии»:
— Мочевина — это великий клад для земледелия. С ним не сравнятся никакие алмазные месторождения.
Я не понял, понравился мой ответ комиссии или нет, но меня оставили в покое. Скорее всего решили, что больше ничего из меня выудить нельзя.
Валентин не скрыл, что в общем остался мною доволен. Даже снизошел до похвалы:
— Про сепараторы ты ловко ввернул. Только жаль, что ничего не сказал о колоннах синтеза и предкатализа.
Он еще долго толковал о конденсационных колоннах да влагоотделителях, а мне это неинтересно.
— Может, хватит, а? — проворчал я, когда терпение мое лопнуло.
Не успели мы переступить через порог цеха, слышим — Катук развлекается:
— И сказали друг другу: наделаем кирпичей и обожжем огнем. И стали у них кирпичи вместо камней, земляная смола вместо извести. И сказали они: построим себе город и башню высотою до небес и сделаем себе имя, прежде нежели расселимся по лицу всей земли. Люди хотели, чтобы вершина башни уходила в поднебесье и чтобы она поспорить могла с небом…
Заметив меня и Валентина, Катук весело улыбнулся, показав желтые зубы:
— Однако башня стала «символом людской заносчивости», слышишь, комсорг? И вот что совершил господь бог; и сказал он: вот один народ, и один у всех язык, и вот что начали они делать, и не отстанут они от того, что задумали сделать; сойдем же и смешаем там язык их так, чтобы один не понимал другого, и рассеял их господь оттуда по всей земле, и они перестали строить город и башню… Вот откуда началось разноязычье, и вот почему, комсорг, ты не понимаешь меня, а я тебя! Все, кто был тут, засмеялись.
— Ты бы прекратил свою религиозную пропаганду, — нахмурился Валентин.
— Привычка, брат мой, привычка, никак не отстану. Но ты, комсорг, не бойся, тебя-то не распропагандируешь. За себя будь спокоен.
— Все шутишь? — окончательно рассердился Валентин. — Чтобы я не слышал больше твоей библейской агитации, понятно?
— Он же бывший! — усмехнулся Барабан. — Чего с него возьмешь…
16
…Вспоминаю далекое свое детство. Мне тогда было, по-моему, лет девять от роду или даже меньше.
— Ты бросался снежком? — спрашивает мама. — Ну, отвечай: бросался или нет?
— Я ему говорю — не кидайся, а он не перестает, — твердит дворник.
— Ну, кидался, — отвечаю я.
— Почему вдруг ты решил, что можно бросать снежком в дядю?..
— Все кидали, и я кидал.
— Кто тебя этому учит? Я?
— Нет, не ты.
— Учительница учит этому?
— И не учительница…
— Ну что же, извинись перед дядей дворником. Скажи ему: «Никогда больше не буду бросать снежком».
Я молчу. Уже в то время я был отчаянным упрямцем.
Так с полчаса она бьется со мной и никак не может добиться, чтобы я извинился.
Тогда она говорит:
— Вынеси из дома лопаты — деревянную и железную. Две лопаты.
Я побежал за лопатами.
— А теперь, — приказывает мама, — будем помогать дяде дворнику и вместе вымаливать у него прощение…
Так мы оба, мама и я, долго-долго расчищаем снег, я деревянной лопатой, мама — железной.
В то время я уже пытался по-своему познать мир, что меня окружает.
…Я и моя мама поднимаемся по лестнице. Я люблю держаться за ее руку, когда мальчишки нашего двора не видят нас. При них стыжусь. Все мальчишки стыдятся этого.
Лестница наша винтовая, кружит и кружит мимо дверей, до самого третьего этажа.
— Мама, а мама! — кричу я, забегая вперед, и останавливаюсь перед ней. — Почему в первой квартире нет ни одного мужчины?
В то время я интересовался только мужчинами.
— Отец Наташи остался на войне, — отвечает она.
— Он никогда не вернется?
— Нет, не вернется.
Мы проходим мимо второй и третьей квартир, поднимаемся до следующего пролета, на восемь ступенек выше.
— Из этой двери тоже не выходит мужчина.
— Муж тети Хадичи…
— Он остался на войне?
— Нет, не на войне.
— Я знаю, мама, где он остался! Он остался «там»!
— Что ты хочешь этим сказать?
— Он поехал в тайгу, добывать нефть. И не вернулся. Ой, как там много болот! Многие могут там остаться насовсем…
Я это выговариваю одним духом, точно опасаясь, что она меня не дослушает.
— Хайдарчик, мой милый, не надо так говорить, — шепчет она, присев передо мной. — В твоем возрасте надо думать не о смерти, а о счастье. В тайгу едут счастливые и сильные!
— Ладно, мама.
— Кто же тебе рассказывает такие вещи?
— Большие мальчишки с нашего двора. Они все-все знают!
А вот сейчас я, взрослый парень, пишу ей:
«Здравствуй, родная!
Пора, пожалуй, мне, блудному сыну, отчитаться перед своей мамой.
Вот уже полтора месяца никто не будит меня по утрам и никто не подает на стол горячего кофе, все делаю сам и своими руками.
Сегодня мое домашнее дежурство. Оно обязывает к семи утра поджарить макароны и вскипятить чайник, а после завтрака убрать со стола и вымыть посуду.
Еще меня научили