Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Холодный и развязный тон, которым он произнес эту поразительную тираду, окончательно сбил меня с толку. Затем он как ни в чем не бывало закурил сигарету, и со скучающим видом стал расставлять фигуры на доске.
— Вы, конечно, понимаете, дорогой друг, что следует подвести итог всему этому. Таким итогом может стать лишь поступок. Вы о нем узнаете, — добавил он, вставая, и тон его на сей раз показался мне странным. — Какое красивое море сегодня, — произнес он и, прижавшись лбом к стеклу, погрузился в молчаливое размышление. Похоже, он забыл о моем существовании.
20 июля
Сегодня проснулся в дурном настроении. Приоткрыл глаза — и увидел серый свет дождливого летнего утра, еще одного тоскливого курортного утра, которое кажется продолжением бессонницы. По-моему, мне приснился Аллан: неужели этот человек, вот уже неделю всецело занимающий мои мысли, вторгнется еще и в мои сны?
Вчера он мне совсем не понравился. В его развязной откровенности было что-то обидное и глумливое. Он словно говорил сам с собой, не стесняясь моим присутствием.
И все же я уверен: каждая его фраза была выверена и взвешена. Он хотел произвести впечатление — по-видимому, выставляя напоказ свои странности, он надеется что-то выгадать. Хочет разжечь всеобщее любопытство, заинтриговать всех своим неожиданным появлением здесь.
По странной ассоциации я вспомнил одного моего приятеля, который ушел в монастырь. В день, когда он принял это решение, он попросил меня о встрече, и мы долго бродили по парижским улицам. Разговор коснулся современной живописи, и он, обычно такой немногословный, заговорил с необычайным жаром, вдохновенно и убедительно, его мысли теснились, обгоняя друг друга. Словно преступник, придумывающий себе алиби, он пытался таким образом дать выход смятению, охватившему его перед началом новой жизни, но сама его взволновнность выдавала его с головой.
Что же задумал этот человек, решивший, будто ему все дозволено?
Я почти уверен, что он уже поговорил с Кристель. Мы с ней давно уже наметили прогулку в Керантек: хотели взглянуть на маленький порт и пообедать в "Рыбацкой хижине", ресторанчике, странным образом затерявшемся среди дюн. Но Кристель стала избегать меня, как, впрочем, и всех в пресловутой "неразлучной компании". После обеда она теперь сидела у себя в комнате, стала какой-то отстраненной, неприступной, — и рассеянной сверх всякой меры. Сегодня утром она наконец решилась. Я понял, что ей надо выговориться — а мне необходимо было отвлечься от воспоминания о Долорес, от снедающей меня тревоги. Где она? Мне было необходимо поговорить о ней с женщиной, услышать утешительное, много раз повторенное подтверждение того, что она в самом деле побывала здесь, что ее появление и внезапное исчезновение — не мираж, не обман чувств.
И вот мы пошли по гребню дюн. Утро было теплое, мглистое, дремотное, под пеленой тумана проблескивало море. Мы увидели порт — кучка простеньких домишек, беленых известью, несуразно, как попало, разбросанных по совершенно голой пустоши: ни деревца, ни кустика, лишь понизу стелется негустой туман. Утро было воскресное, и по дороге, на площадках позади кафе, мы видели бретонских моряков, играющих в шары, сосредоточенных и молчаливых в этот унылый праздничный день. А еще они стояли небольшой компанией на молу, в синей и оранжево-розовой форме, засунув руки в карманы, не зная, куда себя девать, — и смотрели вдаль, на море. И я подумал, что, если бы не страх нарушить приличия, согласно которым увольнительную полагалось проводить на берегу, они пробрались бы на корабль и уплыли бы подальше, вернулись бы к зовущему их морю, к привычным делам, — такими неловкими и неприспособленными казались они здесь, на этой тоскливой суше с ее жалкими радостями. Но в Бретани по воскресеньям не принято устраивать морские прогулки. По улицам разносился монотонный стук деревянных башмаков, и мы не чувствовали себя здесь чужими, — насколько это вообще возможно на свете для двух неприкаянных душ.
Какая гнетущая бедность царит на улицах этого крошечного порта. Камень мостовой, по которой звонко стучат деревянные башмаки, суровая белизна низеньких домиков — иногда открывается дверь, и видишь деревянную перегородку, разделяющую две убогие комнатушки. Очень скоро мощеная улица превращается в тропинку, но еще какое-то время по сторонам дрожат на ветру рыбацкие сети, оглушительно хлопает сохнущее белье. Это в подлинном смысле край земли, где во влажном воздухе покрываются плесенью одежда и обувь, где все мертвенно и безнадежно, точно в песках Сахары.
Мы шли, не произнося ни слова. Посыпал мелкий дождик. Тропинку заволокло туманом, она стала печальной, как само несчастье.
В "Рыбацкой хижине" никого не было. Ни одной живой души в просторном, разделенном на кабинеты зале с лакированными еловыми панелями по стенам. В широкие окна видны были только свинцово-серое море да узенькая полоса плоского побережья. Не пейзаж, а голый скелет, первобытная пустота, — лишь непрерывно несущиеся тучи, стелющаяся трава и "вечно изменчивое" море. Я напомнил Кристель фразу из флоберовской "Саламбо": "Кельты с сожалением вспоминали три нетесаных камня под вечно хмурым небом, на берегу усеянного островками залива".
Огромный, погруженный в сон зал, где шага и голоса звучали слишком громко, так испугал нас, что мы, не сговариваясь, выбрали столик в углу; тяжелые тучи за окном, сквозь которые лишь иногда, украдкой, проглядывало солнце, скучающий, медлительный официант; и внезапно — тягостное ощущение, что нас занесло в этот дождливый край не ко времени, по ошибке, на нашу беду… право же, мы здесь как в западне. Так бывает, когда дружеское застолье подходит к концу, когда умолкают песни, смех, иссякают шутки и воспоминания, — веселье разом улетучивается, и ты вдруг оказываешься один за ресторанным столиком, уже поздний вечер, и на душе тоска. Здесь ты словно забыт жизнью и медленно растворяешься в плотном, точно вата, тумане, под мелким, настырным, бесконечным дождем.
Зачем мы пришли сюда? Мы оба чувствуем, что сегодня нам нечего сказать друг другу, — каждый идет своей дорогой, ограждая себя непроницаемой стеной тумана. Оконные стекла тряслись от грозных порывов ветра. День, сонно потягиваясь и зевая, словно замер на пути к закату. Царственно шуршали волны: это было похоже на шелест тополей на сильном ветру.
Мы говорили о путешествиях. Кристель рассказывала о пейзажах и о городах, которые ей хотелось бы увидеть, — она мечтала побывать в Константинополе, заранее знала, что полюбит его всей душой. Прямо здесь, на моих глазах, у нее возник, созрел во всех деталях и почти что начал осуществляться план поездки, намеченной на следующий год: поистине, в ней говорило чувство. А я вдруг разозлился.
— Простите, но в Константинополе, кажется, одно время жил Аллан Мерчисон, или я ошибаюсь?
Она залилась жгучим румянцем, не пытаясь это скрыть, растерялась, — но затем взяла себя в руки, с горестной отвагой, от которой у нее выступили слезы:
— Да. Правда, это необыкновенный человек?
— Правда. Необыкновенный.
Я подумал, что будет чересчур жестоко продолжать эту беседу.