Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы не вернетесь.
Литвинов весело перевел разговор на доступные вещи, «можно-нужно», где меньше Божьей страшной воли. Несколько раз они говорили с президентом наедине «о душе и муках ада» – я думаю, говорил больше Литвинов, он знал про ад. Рузвельта брала оторопь, он признавался: «глубокое впечатление», – кто еще на земле мог выслушать Максима Максимовича, железного, «сталинского знаменосца», выпускника хедера, прожившего под чужим русским именем, годами готового застрелиться от стука в кабинет в неурочное время, про муки души и грядущий ад, и не записать, и не послать «для сведения»? Рузвельт умер, позируя художнику, и не оставил воспоминаний.
Летели через Ближний Восток, Литвинов не верил в Бога, но, странно для коммуниста, находил возможным порассуждать на «эту тему»: а вы заметили, как мало доказательств существования Бога? и вот это наличие множества разнообразных религий – о чем оно говорит? а ведь Бог-то есть, Он есть, один и проч. – Тася заметила: коснувшись Стены Плача, Литвинов заплакал – о чем?
Они вернулись в крохотный кабинет «замнаркома», в безработицу (только инокорам казалось: Литвинов еще есть) и в открытой машине отправились на первомайский парад, прихватив детей и племянников Таси; они ехали по Красной площади, парадный дипломатический мундир, в народе порхал восторженный шепоток: «Вышинский! Вышинский» – Максим Максимович сидел со спокойным, измученным лицом.
18 июля 1946 года, когда Литвинову исполнилось семьдесят лет и один день, его позвал в свой кабинет другой заместитель Молотова – Деканозов. Мне поручено сообщить: вы освобождены от работы. Старик взмолился: «не заслуживаю участи, уже раз испытанной мной в 1939—41 годах, лишнего безработного, выброшенного из государственной жизни человека», не выбрасывайте – хоть в бюро жалоб, хоть в область внешней торговли, и, не получив ответа, утих в депутатах Верховного Совета СССР, по нездоровью не встречавшийся с избирателями; на сессиях он «бил» кроссворды и в домашнем кругу не упускал случая отозваться об императоре снисходительно: «Не знает Запада… Будь нашим противником несколько шахов или шейхов, он бы их перехитрил…» Император подошел к пенсионеру на приеме в английском посольстве: выпьем на брудершафт. Типа все позади. «Товарищ Сталин, я не пью, врачи запретили». – «Ну, ничего, будем считать, что выпили». Никто не разговаривал так с императором.
Ночью я посидел у Максима Максимовича за столом: толща бумаг, листок календаря 1948 года, тридцать первый год Великой Октябрьской социалистической революции (когда-то меня отвлекала от смерти мысль, что доживу до столетия революции, а вдруг – до коммунизма?), записано «85 рублей», перечеркнуто и написано «156 рублей», на «июле 16» перечеркнуто напечатанное «пятница» и надписано «суббота»; «Смотрел фильм „Пугачев“. Прибыл в Барвиху, погода сносная, комната приличная, телефон и радиоприемник». И на обороте: «Политика – это умение максимально использовать людскую глупость и доверчивость»; сперва он хотел написать «недоверчивость» – тоже неплохо. Переписал из Талейрана то, что болело (в скобках уточнив для НКВД: «Талейран, ругая Наполеона»): «Как жаль, что такой великий человек так дурно воспитан». Синим карандашом отчеркнул цитату Гейне: «Безобразие женщины – добрая половина пути к ее добродетели» и в желтый блокнот с расписанием электричек заносил курьезы школьных сочинений: «Татьяна очень любила природу и часто ходила на двор», «Дубровский имел сношения с Машей через дупло», «Пушкин любил духи и часто ими мочился» – вот, оказывается, сколько лет этим хохмам.
Бывший нарком, жизнелюбивый толстяк, всегда боялся скучной старости, и теперь предстояло чем-то заполнить последние: перечитывать Пушкина, лечить затемнения в легких, отдыхать в любимом Кемери, Барвихе и Соснах (пока служил в Америке, дача отошла к Хрущеву); бридж по вечерам, а каждое утро, как обязанный, вставал и шел в Ленинскую библиотеку – выкладывал по кирпичикам словарь синонимов – где начатки этой крепости, демонстрации, как разными словами говорится приблизительно одно и то же? – встречался с такими же окаменелостями, обмылками, везунчиками в кремлевской столовой на Воздвиженке – многие молодые увидели и запомнили Литвинова там, молодым он пошло показался одиноким и отверженным – каким он казался самому себе? Максим Максимович пробовал писать мемуары (а зарекался: «я не сумасшедший, чтобы писать»), вечером писал – утром рвал, так и не двинувшись дальше побега из Лукояновской каторжной тюрьмы, и певица свободной любви Коллонтай утешала: «Вам нечего писать мемуары, вы уже вписаны в славные главы истории», но ему что-то хотелось, в семьдесят пять лет он пожаловался: мне некому диктовать – лучезарный Эрос, воспетый Коллонтай, не оставил рядом верных женщин и преданных детей – один, как и тысячи русских железных, маршалов, познавших ненужную и жестокую жизнь «после» использования, после славы под гнетом домоуправлений и первичных парторганизаций, жизнь рядовых – один. Коллонтай подбадривала, как могла: «Разве мальчиком вы могли думать, что станете исторической фигурой мирового значения», проявляя слабое, бездетное представление о русских мальчиках, и записывала за ним: «Пришел на чашку чая. Он сильно обеспокоен положением в Германии и Корее. Меньше его мысли были заняты Израилем и Югославией» – вот что заботило пенсионера, и только жена, Айви Вальтеровна, англичанка, спросила (такая подступила пора): ты не жалеешь? Ну, про свой СэСэСэР – не жалеешь? Что вот так все? Максим Максимович ответил: знаешь, как бывает… Ты влюбляешься в молодую, прекрасную девушку и живешь с ней. Но приходит время… И она становится злобной старухой. А деваться некуда. Я слабо верю в точность запоминания и передачи вышеприведенных «вопрос—ответ», а если и правда – постарела не девушка, постарел он, земля не изменилась. Хотя англичанке, как мы установили, было что безжалостно ответить про то… почему… прекрасные девушки… Хотя и он бы нашелся… А потом она…
За два года до смерти Максим Максимович, как и положено боярину, верному псу, прощально написал императору на издевательски крохотном бланке депутата ВС: обращаюсь к вам в этом посмертном письме с последней просьбой… Считаясь с приближением естественного конца жизни… Не оставьте в беде жену и детей… Он попросил назначить Айви Вальтеровне персональную пенсию и сохранить семье квартиру, «у детей недостаточно средств к существованию». И закончил тем, что: «Умирать буду со спокойной совестью в сознании, что сделал для коммунизма и дорогой родины все, что мог, в меру своих сил, знаний и разумений и что не по своей вине не сделал больше» – последнее слово Литвинов пытался оставить за собой.
«С последним приветом и пожеланиями Вам здоровья и долголетия», – никакого лизания стоп и слюней. И подпись – большим, беглым росчерком.
И слег умирать видный деятель, ненавидевший открытые двери, от третьего инфаркта в Кремлевку – веселый, молчаливый человек, в лучшие свои дни макавший с легкой, хмыкающей усмешкой молодой лучок в сметану, походивший на добродушного семьянина; на радиоприемник, чтобы все время видеть, поставил вырезанную из старого журнала фотокарточку императора – заведующего вечной памятью, теперь годилась только правда. Желтый блокнот с анекдотами можно выбрасывать.
Жене (вот тут появляется супруга, надо же проводить) он говорил: мне снятся похороны на Красной площади… (уже закрыв глаза)… я вижу карту мира (это, наверное, для газетных статей)… я вижу свою страну без тюрем (а это придумали через десять лет, пропитания ради)… И открыв глаза (кому я это говорю? с кем я остался?): «Англичанка. Иди домой!» И жил еще на кислороде и морфии, всегда дежурили две медсестры, и в новогодний вечер начал задыхаться, медсестра схватилась за шприц, но «мама» перехватила ее руку: «Что это даст?»