Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много ли во мне осталось от того двадцатилетнего парня?
Не очень, думал я, глядя на мерцающие над городом звезды. Ощущение от себя было у меня прежнее. То, с чем я каждое утро просыпался и с чем засыпал вечером. Но вот это вибрирующее, почти паническое, оно пропало. И страшная зацикленность на другом человеке тоже. А противоположная ей мегаломаническая значимость, которую я придавал собственной персоне, стала поменьше. Может, не сильно, но поменьше. В двадцать лет детство казалось по-прежнему совсем рядом, десять лет мне было всего десять лет назад. И я по-прежнему соотносил себя с детством, толковал события, исходя из него. Теперь так уже не было. Я встал и пошел в квартиру. Линда и Юнн спали, прижавшись друг к дружке. Юнн маленький, как мячик. Я лег рядом и некоторое время смотрел на них, а потом заснул.
Спустя десять дней я приземлился утром в аэропорту Хьевик рядом с Кристиансанном. Хотя я с тринадцати до восемнадцати лет жил в каких-нибудь десяти километрах отсюда, никакие или почти никакие воспоминания во мне в этот раз не всколыхнулись, то ли оттого, что еще и двух лет не прошло, как я сюда приезжал, то ли потому, что я был далек от этих мест, как никогда. Я спустился по трапу — слева искрился на февральском солнце Топдалсфьорд, справа Рюенслетта, по которой мы с Яном Видаром пробирались сквозь снежную бурю в новогоднюю ночь.
Я вошел в здание аэропорта, направился мимо ленты выдачи багажа прямиком к киоску, купил стакан кофе и уже с ним двинул на улицу. Закурил, глядя на людей, спешивших к автобусу и такси; звучавший со всех сторон сёрланнский диалект вызывал двойственное чувство. Он — часть этих мест, более того, маркер культурной и географической принадлежности к ним, а самодовольство, которое мне всегда в нем слышалось, полагаю, из-за моей предвзятости, я слышал и теперь, вероятно, потому, возможно, что сам был неместным и никогда местным не был.
Жизнь легко понять, ее определяет не так много факторов. В моем случае — всего два. Мой отец и моя неприкаянность. Только и всего.
Я включил телефон и посмотрел на часы. Десять с минутами. Первое выступление в час в Университете Агдер, так что времени вагон. А второе — в Сёгне, это километров двадцать от Кристиансанна — в половине восьмого вечера. Я решил говорить без бумажки. Раньше я так никогда не делал, поэтому страх и тревога захлестывали меня примерно каждые десять минут. Ноги ватные, а рука, держащая стаканчик кофе, как будто подрагивает? Нет, констатировал я, рука не дрожит, засим я затушил сигарету о черную от табачного пепла решетку над урной, прошел раздвижные двери и вернулся в киоск, на сей раз я купил газеты и сел почитать их на один из высоких, похожих на барные стульев. Десять лет назад я описал это место: Хенрик Вангел, главный герой романа «Вне мира», в финальной сцене приезжает сюда встречать Мириам. Я писал это, сидя в Волде, на западном побережье, и вид — фьорд, паромы, ходившие туда-сюда, фонари вдоль пристани и стены гор на другой стороне — был лишь тенью тех ландшафтов и пространств, о которых я писал, Кристиансанна, по которому когда-то ходил наяву, а потом — мысленно. Пусть я не помнил, что мне говорили, не помнил, что происходило, зато я детально помнил, как что выглядело и окружавшую атмосферу. Я помнил все помещения, в которых я бывал, и все ландшафты. Стоило мне закрыть глаза, как я мог вспомнить во всех деталях дом, где провел детство, и соседский дом, и все окрестности километра на два. Школы, бассейны, стадионы, досуговые центры, заправки, магазины, дома родственников. Это же касается и книг, которые я читал. Сюжет выветривался из головы через несколько недель, но места, где разыгрывался сюжет, врезались в память на долгие годы, возможно на всю жизнь, пока не знаю.
Я пролистал «Дагбладет», потом «Афтенпостен» и «Фэдреланнсвеннен», потом стал смотреть на ходящих вокруг людей. Мне бы надо было подготовиться к выступлению, потому что пока вся подготовка свелась к тому, что накануне вечером я просмотрел старые записи и распечатал тексты, которые собирался читать. В самолете я набросал десять пунктов, о которых думал говорить. Дальше я не продвинулся, уж больно сильным и соблазнительным было ощущение, что это просто трёп, бла-бла, легче легкого. Говорить мне надлежало о двух моих книгах. Этого я сделать не мог, значит, буду рассказывать, как я их писал, как много лет ничего не получалось, пока форма не стала складываться, подчинять себе все и оно наконец сдалось на ее милость. Прав Лоренс Даррелл, роман пишут так: ставишь цель и бредешь к ней во сне. Мы имеем доступ не только к нашим собственным жизням, но почти ко всем жизням в нашем культурном кругу, не только к нашим личным воспоминаниям, но ко всем гребаным общекультурным воспоминаниям, потому что я — это ты, а ты — это все; из одного мы вышли и в одно же уйдем, а по пути из первого во второе мы слушаем одно радио, смотрим один телевизор, читаем одни статьи в газетах, и фауна внутри нас одинаковая, то бишь лица и улыбки знаменитостей. Если ты запрешься в крошечной комнатке в маленьком городке в тысячах километров от столицы, где нет ни единого человека, все равно их ад будет твоим адом, их небо — твоим небом, остается только вспороть воздушный шарик, он же мир, и пусть все его содержимое рассыплется по страницам.
Примерно это я и собирался сказать.
Язык у нас общий, мы делим его со всеми, мы растем с ним и в нем, и формы его использования тоже общие, поэтому, сколько бы идиосинкразии ни было в тебе и твоих представлениях, в литературе ты никак не можешь отделаться от других людей. Наоборот, она нас всех сближает. С помощью языка, который никому из нас не принадлежит и на который мы едва ли в состоянии повлиять, и формы, которую никто не может нарушить в одиночку, поскольку нарушение обретает смысл, только если его тут же подхватывают другие. Форма извлекает тебя из тебя, создает дистанцию между тобой и твоим «я», и вот эта дистанция и есть предпосылка сближения с другими.
Доклад я собирался начать парадоксом Хауге, ворчливого старика, запертого и бурчащего внутри самого себя, много лет проведшего почти в полной изоляции и тем не менее подступившего к центру культуры и цивилизации едва ли не ближе всех современников. Какие беседы он вел? В каких местах обретался?
Я сполз со стула и пошел к прилавку за добавкой кофе. Разменял бумажку в пятьдесят крон на мелочь, мне надо было позвонить Линде, прежде чем двигаться дальше, а с мобильного звонить за границу слишком дорого.
Все будет хорошо, подумал я, просматривая листки с тезисами. Неважно, что это старые мысли, что теперь я думаю иначе, важно что-нибудь говорить.
В последние годы я все больше и больше терял веру в литературу. Я читал и думал, вот и этот все выдумал. Возможно, дело в том, что все наводнила беллетристика и сюжеты. Но сами они потеряли в цене. Куда ни повернись, везде придуманные истории. Миллионы книжек в мягкой обложке и в твердой, DVD, сериалы, и все рассказывают о выдуманном человеке в выдуманном, но достоверном мире. Так же устроены газетные, телевизионные и радионовости, и у документальных программ та же форма — сюжет из жизни, и уже не имеет значения, было на самом деле то, о чем они рассказывают, или не было. Это катастрофа, я ощущал ее каждой клеткой тела, что-то жирное, сальное забивало сознание потому еще, что вся эта беллетристика, что правда, что неправда, стрижена под одну гребенку, и от действительности она неизменно отстоит на то же самое расстояние. То есть всегда говорит одно и то же. И это одно и то же, то есть наш мир, производится серийно. Таким образом, уникальное, о котором столько разговоров, перечеркивается, его не было, это все ложь. Жить в таком мире, зная, что с тем же успехом все могло быть иначе, мучительно. В нем трудно жить и невозможно писать; у меня не получалось, каждая фраза упиралась в эту мысль: но это же ты просто выдумал? Значит, оно ничего не стоит. Выдуманное ничего не стоит, но и документальное тоже. Единственное, в чем я видел смысл, за чем признавал ценность, — были дневники и эссе, те разделы литературы, которые не завязаны на сюжет, на рассказ, а состоят из голоса, твоего собственного голоса, жизни, лица, встречного взгляда. Что есть произведение искусства, если не взгляд другого человека? Не выше нас и не ниже нас, но вровень с нашим взглядом. Искусство не переживается коллективно, да и ничто не переживается, и человек остается с произведением один на один. И встречает этот взгляд в одиночку.