Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Свежайший! – улыбнулся Башмаков, щелкнув ногтем по стеклу. – Свежайший!» – повторил он с ненавистью. И вдруг, схватив бочонок, метнул его в стену. Вода и осколки брызнули во все стороны. На обоях, влажно темнея, проступили контуры неведомого материка. Гневный стыд, сгустившись в омерзительное слово – «свежайший», ел сердце. Эскейпер увидел возле кресла трепещущее каллихтовое тельце и с хрустом растер его ногой по паркету. Запахло рыбьим жиром.
Оглушительно затилибомкал звонок. Башмаков замер, тупо соображая, как нужно вести себя с Катей и Ветой. Улыбнуться и пошутить… Послышалась металлическая возня ключей. Улыбнуться и поцеловать в щеку сначала Катю, а потом Вету. По старшинству…
– Да идите вы все – в орхидею!
Эскейпер бегом, поднырнув под занавеску, метнулся на балкон, вскочил на перила и хотел спрыгнуть к соседям, но подошва, испачканная рыбьей мокрядью, соскользнула. Путаясь в веревках, он сорвался и повис, успев в последний момент ухватиться за край ящика с землей. Скрежетнули гвозди, а доски, скрепленные железной скобой, прогнулись, но выдержали. Он глянул вниз: на далеком асфальтовом дне безучастный Анатолич по-страусиному уткнулся в мотор «Форда».
«Помогите!» – хотел крикнуть Башмаков. Но из горла, сжатого вздыбленной грудью, выбрался лишь невнятный хрип. Он попробовал подтянуться и не смог – изнывающие от тяжести пальцы потеряли сразу половину своей цепкости.
– Тапочкин, мы пришли! – донесся из квартиры Катин голос.
«Вдвоем они меня вытащат!» – подумал Башмаков и зарыдал.
Но зарыдал внутренне, боясь пошевелить даже лицом, потому что от малейшего движения гвозди вытаскивались из пробоин, доски кряхтели, а пальцы изнемогали. Он плакал, но глаза были совершенно сухие – слезы, тоже внутренние, соленой горечью переполняли рот.
И тут Олег Трудович услышал:
– Не плачь, шкет!
Голос был мужской, тяжелый и пространный, как колокольный звон. Эскейпер ощутил порыв густого табачно-одеколонного ветра, с трудом поворотил голову и обмер: перед ним возвышался инвалид Витенька, выросший до невероятных размеров. Его тележка величиной с платформу для перевозки экскаваторов занимала весь проезд, от тротуара до тротуара. На груди висела медаль «За отвагу» размером с башенный циферблат. Бурое морщинистое лицо, почти достигавшее балкона, напоминало растрескавшуюся землю, поросшую какими-то пустынными злаками, а перхоть в волосах белела, славно газетные страницы, брошенные в лесную чащу. Глаза же у Витеньки были не голубые, как прежде, а зияли чернотой потухших кратеров.
– Не плачь! Видишь, я без ног, а не плачу!
– Я боюсь!
– Не бойся. Я тебя схороню!
– Но я не хочу прятаться. Я эскейпер…
– Да какой ты, к едреням, эскейпер! Тележку-то мою зачем разломал? Ну ладно, я тебя простил. Прыгай! – Витенька подставил бугристую ладонь с мозолями, похожими на вросшие в почву сердоликовые валуны.
– А куда ты меня спрячешь?
– А вот куда…
Витенька быстро сжал пальцы, словно поймал пролетавшего мимо невидимого ангела, и поднес кулак к уху. На тыльной стороне ладони Башмаков увидел огромную синюю наколку «ТРУД».
– Прыгай, не бойся! Все равно ты никуда не убежишь, а я спрячу. Тебе у меня здесь хорошо будет, как у мамки. Никто не найдет…
– Честное-пречестное?
– Честное-пречестное!
Через распахнутую балконную дверь были слышны взволнованные женские голоса:
– Тапочкин, хватит дурачиться, выходи!
– А почему – «Тапочкин»?
– Убежал… Точно – убежал!
– Как это убежал? От кого убежал?..
– От нас. Он на балконе. У соседей. Я сейчас посмотрю…
«Вдвоем они меня вытащат!» – снова подумал Башмаков и хотел позвать на помощь.
Но не позвал. Даже сейчас, изнемогая, он не понимал, чье имя должен прохрипеть. А на два имени сил у него уже не было. И пальцев на руках тоже не было, а была лишь бесполезная боль, намертво вцепившаяся в спасительный край ящика.
– Тапочкин, ты здесь? – Голос жены раздался у него прямо над головой.
Витенька улыбнулся, сияя зубами, закованными в стальные кирасы, и снова подставил огромную ладонь:
– Прыгай, бабашка!
Саша Калязин, совсем даже неплохо сохранившийся для своих сорока пяти лет, высокий, интересный мужчина, был безукоризненно счастлив. Напевая себе под нос «Желтую субмарину», он торопливо и неумело готовил завтрак, чтобы отнести его прямо в постель любимой женщине. Прошло три недели, как он ушел от жены и обитал на квартире приятеля-журналиста, уехавшего в Чечню по заданию редакции. За это время жилплощадь, светившаяся прежде дотошной чистотой и опрятностью, какую могут поддерживать только застарелые холостяки, превратилась в живописную свалку отходов Сашиной бурной жизнедеятельности. Немытые тарелки возвышались в мойке, накренившись, как Пизанская башня, а в ванной вырос холм из нестираных калязинских сорочек. Брюки, в которых он ходил на работу в издательство, после отчаянной глажки имели теперь две стрелки на одной штанине и три на другой. Кроме того, кончались деньги: любовь не считает рублей, как юность дней… Но все это было сущей ерундой по сравнению с тем, что теперь он мог засыпать и просыпаться вместе с Инной.
Калязин зубами сорвал неподатливые шкурки с толсто нарезанных кружочков копченой колбасы, нагромоздил тарелки, чашки, кофейник на поднос и двинулся в спальню, повиливая бедрами, как рекламный лакей, несущий кофе «Голдспун» в опочивальню государыне-императрице. К Сашиному огорчению, Инны в постели не оказалось, а из ванной доносился шум льющейся воды. Калязин устроил поднос на журнальном столике, присел на краешек разложенного дивана, потом не удержался и уткнулся лицом в сбитую простынь. Постель была пропитана острым ароматом ее тела, буквально сводившим Сашу с ума и подвигавшим все эти ночи на такие мужские рекорды, о каких еще недавно он и помыслить не мог. Томясь ожиданием, он включил приемник, но, услышав заунывное философическое дребезжание Гребенщикова, тут же выключил.
Наконец появилась Инна – в одних хозяйских шлепанцах, отороченных черной цигейкой. Саша, как завороженный, уставился сначала на меховые тапочки, потом взгляд медленно заскользил по точеным загорелым ногам и потерялся в Малом Бермудском треугольнике. Инна любила ходить по квартире голой, гордо, даже чуть надменно делясь с восхищенным Калязиным своей идеальной двадцатипятилетней наготой. При этом на ее красивом, смуглом лице присутствовало выражение совершеннейшей скромницы и недотроги. Саша ощутил, как сердце тяжко забилось возле самого горла, вскочил, сгреб в охапку влажное тело и опрокинул на скрипучий диван.
– Подожди, – прошептала она. – Я хочу нас видеть…
Он понятливо потянулся к старенькому шифоньеру и распахнул дверцу. На внутренней стороне створки – как это делалось в давние годы – было укреплено узкое зеркало, отразившее его перекошенное счастьем лицо и ее ожидающую плоть.