Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чей это был кот? Неизвестно… Скорее всего ничей, беспризорный, как те люди, что скрываются в старой, с обрушившейся крышей бане, мимо которой лежал путь на станцию. Мальчик часто думал об этих людях, но представить их себе, как ни старался, не мог, лишь видел мысленно какие-то бесшумные, с неразличимыми лицами тени. Дома об этих людях говорили плохо, но чем хуже говорили, тем сильнее хотелось Мальчику взглянуть на них хоть краешком глаза. Вместо тех таинственных людей видел сейчас другого беспризорника, четырехпалого, и не спешил двинуться с места, потому что тогда бы вспугнул кота. Было в этом напряженном стоянии друг против друга, в этом пристальном вглядывании друг в друга что-то такое, что делало Мальчика похожим на Адвоката, который, сосредоточиваясь и отстраняя малейшие помехи, тоже ведь все вглядывался, не очень даже сознавая, куда именно. Пройдет много лет, но мгновенье это не улетучится из памяти, будет время от времени являться мысленному взору того, кто был когда-то Мальчиком: вечер, тихо и пусто вокруг, он заброшенно стоит где-то (где конкретно – забудется, как и то, куда направлялся он), а в двух шагах от него – неподвижные, жуткие, подсвечивающиеся изнутри кошачьи глаза. Два живых существа оказались совсем близко друг от друга, но между ними все равно пролегла бездна – ее-то ледяное дыхание и запомнится прежде всего, сделав для него эту минуту вечной.
Наконец, Мальчик стронулся с места. Кот повернулся и без единого звука сиганул в сторону, исчез между кустом крыжовника и ровненько сложенными, припорошенными лепестками сливы, густо-багровыми кирпичами. (Днем кирпичи были красными.) Чикчириш почувствовал, что опасность миновала, и закопошился, задвигался, устраиваясь поудобнее.
В проволочной ограде была небольшая дыра, взрослому ни за что б не пролезть, но Мальчик сумел, и при этом даже не коснулся проволоки – он был ловкий и гибкий мальчик.
Едва оказался по ту сторону, как сразу же стало темнее. Будто ночь, до этого мгновения медлившая с наступлением, спохватилась и рывком приблизилась. Ветви орешника, уже не зеленые, уже темные, источали аромат леса, оттесняя запах жилья, еды, дома, смывая их с Мальчика – как Адвокат смывал с противня остатки картошки и подгорелого жира. Беглец распрямился, только теперь почувствовав, как сжат был, согнут, придавлен к земле, по-звериному зорко огляделся, и это движение обретенной вдруг свободы передалось воробью, отчаянно затрепыхавшемуся между телом и рубашкой. Новенькие гладенькие денежные бумажки зазвенели, но очень тихо и совсем не опасно.
Адвокат смывал с противня остатки недавнего пиршества, которое устроил по случаю полнолуния, хотя, разумеется, не отдавал себе отчета в этом. Просто полнолуние в числе прочих чувств обострило и чувство осязания, ублаженное им только что столь щедро.
Следы ровных картофельных рядков все еще прерывисто светлели на черном противне, по-прежнему делая его похожим на шахматную доску, но вот все смыто, все влажно и чисто блестит, и хозяин, тщательно вытерев руки, отправляется к другой шахматной доске, настоящей, вернее, к шахматному столику, на котором стоят вразброс десятка полтора фигур. Но вразброс, в беспорядке, пребывают недолго: стоило Адвокату задержать взгляд, как порядок проступил, проступила позиция, дисциплина которой олицетворяет не статику, хотя фигуры неподвижны, а напряженный динамизм, молчаливое и страстное противоборство разнонаправленных энергий.
Легонько двигает вперед пешку – именно двигает, мизинцем подталкивает, но коня таким образом не переместишь, и он двумя пальцами берет его за прохладный от лака загривок.
Конь был любимой фигурой старшего Шурочкиного обидчика. Случалось, подолгу глядел на него с зачарованной улыбкой, так что одно время в доме даже подумывали не без тайного тщеславия: уж не шахматный ли гений дает о себе знать? – но скоро поняли, что, кроме коня, никаких других фигур будущий Шурочкин обидчик не знает. Они мертвы для него, безликие деревяшки, безликие и безымянные, зато конь – существо почти живое, лошадка, которая стоит себе неподвижно, стоит и вдруг, выдернутая из черно-белой решетки, взмывает вверх и делает, к неописуемому восторгу маленького зрителя, быстрое, ловкое, едва уловимое для взгляда зигзагообразное движение.
Ах, как блестели, видя это, крупные карие глаза! Вначале Адвокат, боготворящий своего первенца, принимал этот вдохновенный блеск за отсвет мысли, за молчаливое одобрение удачного хода, но мало-помалу ему открылось, что то была радость совсем иного рода, наивная и бескорыстная, не имеющая к шахматам как таковым никакого отношения. Это была радость существа, для которого любое движение, любое проявление жизни самодостаточно и отнюдь не алчет нанизаться на стерженек смысла.
Когда-то это умиляло отца; умиляло, что крохотное существо, к появлению которого он столь таинственно, столь непостижимо причастен, живет своей самостоятельной жизнью: что-то любит и чего-то не любит, требует чего-то, кричит, улыбается… Шурочка – та управлялась с ребенком легко и весело, а он брал в неумелые свои руки с величайшей осторожностью, но этот его страх причинить боль неловким движением был ничто по сравнению с тем ужасом, какой испытал молодой папаша, когда оказался один на один с расхворавшимся внезапно младенцем. Температура сорок, шея распухла, а Шурочка в роддоме, теща же лишь крестится да уповает на Бога.
Дрожащим пальцем набрал Адвокат номер «Скорой». Целых сорок минут ехала она – ни одна бессонная ночь не показалась ему впоследствии такой мучительной и такой долгой, как эти две трети часа. Адвокат боялся, что произойдет самое страшное – боялся настолько, что готов был вместе с Шурочкиной матерью молиться, креститься, делать любые глупости. И когда «Скорая» наконец приехала и врач, щуплый мужичонка, не выказав ни малейшей тревоги, чем уже успокоил обезумевшего отца, произнес игрушечное слово «свинка» и не стал даже ничего выписывать, посоветовал лишь вызвать утром участкового врача, – когда все осталось позади, у ослабшего Адвоката мелькнула мысль, что, коль скоро их у него теперь двое (Шурочка родила накануне вечером), то вдвое, стало быть, увеличивается и риск потери. (Адвокат был как раз специалистом по риску; его рекомендации на этот счет ценились – и оценивались – чрезвычайно высоко.)
Конь в конце концов опускается, но не на ту клеточку, что предназначалась ему вначале, на другую, соседнюю, чем сразу нарушает логику позиции, создает дисгармонию, которую шахматный дока мгновенно улавливает – как прежде, в триумфальные времена, улавливал даже при беглом, обзорном знакомстве с пухлыми томами таящуюся в их темных глубинах неувязочку. Оставалось докопаться до этой неувязочки, вытащить, как инородное тело, наружу – вот она, смотрите! – но докопаться значило переворошить груду материала. То была тяжелая черновая работа, однако Адвокат черновой работы не боялся. Он был великий труженик, Адвокат, и, если что всерьез беспокоило его поначалу в старшем Шурочкином обидчике, то не странные вопросики о бабушке, не то, что принимал шахматного коня за живую лошадку, а редкостная, особенно для маленького человека, лень. Часами мог сидеть, глядя перед собой, – ничего не делая, ничего не говоря, лишь время от времени улыбаясь чему-то да наблюдая за перемещениями мухи либо впорхнувшей в комнату бабочки. (О бабочка! Бабочка была целым событием.) Он за бабочкой наблюдал, а Адвокат за ним, но, специалист по риску, отстранял от себя тревогу, предвестницу неприятных вещей, которые он, в отличие от Шурочки, умел держать на безопасном от себя расстоянии. Шурочка не умела, и неприятности приближались к ней вплотную, обступали, трогали за руку. Он защищал ее как мог, отгораживал, уводил в сторону, а она все оглядывалась беспокойно да оглядывалась.