Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прервал свой беззвучный плач, вскинул голову: Стэмпер! Можно сказать Стэмперу! Ибо Хэнк Стэмпер отчасти повинен в том, что… да очень даже повинен! Да! Чья вина в том, что сделалось так туго и люди экономят на химчистке и киносеансах? Да, очень даже повинен! в достаточной мере, чтоб заслужить рассказ о том, до какой крайности может довести человека его, Хэнка, твердолобое упрямство! в достаточной мере, чтоб ему довериться: он-то будет хранить тайну! ибо Стэмпер никому не сможет растрепать, что в действительности произошло! ибо произошло по его вине! Да! Хэнк Стэмпер! Он-то и нужен! — он повинен, и остальные узнают об этом, если разболтает, поэтому Хэнк Стэмпер заслужил доверие… обрек себя на доверие.
Уиллард вскочил со стула, уже сочиняя телефонный монолог, и направился обратно в гараж, оставив капающий плащ. Уже не заботясь о тишине, он задрал гаражные ворота и громко хлопнул дверью машины, едва сев за руль. От волнения его руки так тряслись, что он, заводя машину, порвал цепочку от ключей и, сдавая задом, смял женины пираканты. Он горел от волнения, предвкушая исповедь, бурлил азартом от своих планов. Притормозив на улице, он увидел, как в окне спальни вспыхнул свет — хорошо, что он решил позвонить из будки, а не со своего телефона — включив дальний свет, он бросил машину впереди, проносясь под переполошенным окном спальни жены в двуствольную дождевую дробь, не удержался от нахального, прощального, протяжного клаксонного привета старому фламинго… «Тум-тутутум-тум». Может, и не ослепительно ясное прощание, как хотелось бы, но вкупе с письмом из гроссбуха — довольно будет, чтоб оставить ее озадаченной. И даже — чтоб до конца дней поселить в ней червячка сомнения относительно газетно-плоской картинки человечка, которого, как ей думалось, она знала девятнадцать карикатурных лет. И, пожалуй, даже достаточно, чтоб намекнуть ей, что, в свою очередь, он сам о ней думал.
«…тум-тум»
А в своем письме в своем гроссбухе Ли в лесу не щадит корявого карандаша в попытках ослепительно ясно отобразить для кого-то другого свою частную реальность — «Перед тем как приступить к дальнейшим объяснениям, Питерс…» — втайне надеясь, что это занятие и в его глазах прольет свет на сумрачную загадку его жизни:
Помнишь ли ты, Питерс, свое знакомство с этим оракулом? Кажется, я звал его «Надежа-Опора», когда выводил в свет и представлял друзьям: «Надежа-Опора, Часовой моей Осажденной Психики». Припоминаешь? Я говорил, что это мой преданный и неизменный вахтенный, угнездившийся на самой высокой марсовой площадке моего рассудка и обозревающий горизонт в поисках малейших признаков угрозы… а ты сказал, что, на твой взгляд, не более чем старая банальная паранойя? Должен покаяться, раз или два я отзывался о нем точно так же, но, к черту прозвища и клички, опыт приучил меня доверяться его окрику БЕРЕГИСЬ, верному, как радар. И каков бы ни был принцип его прибора, он чует и ничтожнейшую радиацию опасности, как счетчик Гейгера, ибо всякий раз, когда он советует БЕРЕГИСЬ, наличие угрозы неизменно подтверждается фактически. Но на сей раз, когда мой план готов уж к воплощенью, клянусь, я не вижу опасности, о коей им упрежден. БЕРЕГИСЬ — выкрикивает он, но когда я спрашиваю: «Чего беречься, старина? Опасность можешь указать? Ткни пальцем, носом — где оставил я хоть крохотный зазор для элемента риска? Ведь прежде ты всегда умел высвечивать подвох… Где ждет меня напасть, о каковой ты столь уверенно твердишь?» В ответ же он лишь каркает: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! Снова и снова, будто взбесившаяся думательная машина, но ничего не предъявляет взору. Так долго ль мне сидеть, сложа руки, перед лицом такого смутного совета? Быть может, старину просто переклинило? Быть может, нет никакой конкретной опасности, но радиационный фон ландшафта таков, что у него замкнуло проводочки, и он теперь галлюцинирует ужасами, каких нет и в помине…
Тем не менее, Питерс, я все еще напуган им достаточно для колебаний: пусть мой дозорный и не может указать опасность, но никогда еще не ошибался он в самом наличии угрозы. И вот я строю сам гипотезы. Я задаюсь вопросами: «Что может быть со мной, когда я дело до финала доведу?» И единственный правдоподобный мой ответ: «Вив. Вив будет с тобой…»
Прежде я боялся навредить ей. Теперь же — озабочен тем, как бы помочь, и благодарностью, что будет мне наградой. Вот почему коснулся я темы корней и нелюбви нашего поколения к оседлости и оседланности: наверное, я проникся к этой девушке достаточно сильным чувством (или же — к ее потребности в том, что я могу ей дать), чтобы рискнуть своей свободой. Возможно, Надежа-Опора предостерегает меня от коварной клейкой ленты и говорит, что Вив — то девочка из дегтя, она лишь ждет нежнейшего тычка, чтоб обратить его в чернейшее из заточений, узы-путы нерушимые, навечно и ужасно…
Грифельный кончик истерся почти до самого деревянного огрызка. Я прервался и перечитал последние строки письма. Затем вымарал их остатками грифеля со стыдом и гневом, говоря себе, что даже Питерса — при всем заявленном безразличии к расовым расколам и приколам — все же лучше уберечь от подобных безвкусных дегтярных метафор: «К чему этот риск поранить чувства друга?» — сказал я себе, но знал, что перечеркнул последний абзац больше из соображений честности, нежели дипломатии. Во-первых, я знал: просто святотатственный грех против правды даже представлять Вив этакой дамочкой-липучкой, да и мысль о возможных наших узах, что черных, что нерушимых, внушала мне чувство прямо-таки противоположное ужасу.
Я еще немного обгрыз карандаш, высвобождая грифель, перевернул страницу в своем разящем плесенью гроссбухе, и снова приступил:
Несмотря на свою девичью историю в мягкой обложке, Питерс, она — личность незаурядная. Она поведала мне, к примеру, что ее родители, оба, имели высшее образование (погибли в автокатастрофе, когда она училась во втором классе) и что ее мать была преподавателем по классу клавишных. В Джуллиарде[75], не много не мало.
Я снова прекратил писанину, бросил карандаш в гроссбух и захлопнул ее так, что обломил грифель; хотя замечание про ее родителей было вполне верным, оно оказалось безмерно далеко от всей или хоть какой-то правды о девушке, которую я познал. Оно все равно было из разряда интеллектуально-дымовых завес, призванных скрыть истинную картину, подлинные мои чувства, растущие с той ночи, когда обстоятельства — и СОС от каких-то злосчастных речных диверсантов — позволили нам с Вив остаться наедине впервые с памятной лисьей охоты.
Возможно, я один не спал в убаюканном дождем старом доме, когда зазвонил телефон. Не в силах уснуть после чересчур многих чашек чая с лимоном, целебного снадобья для моей изможденной гортани, я коротал накофеиненные часы, полулежа под одеялом при свете ночника и пытаясь извлечь новые смыслы из старой поэзии Уолласа Стивенса[76], для коллекции (мне представляется, что по мере личного образования мы взрослеем умом в своих коллекционерских пристрастиях, и от инфантильной филателии, вкладышей жвачек да бабочек на иголочках переходим к вещам более зрелым, вроде «глубоких смыслов»), когда услышал звонок внизу. После дюжины бормашинных звонков я безошибочно распознал тяжкую босопятую поступь Хэнка, протопавшего по коридору и по лестнице. Вскоре поступь вернулась по ступенькам, проследовала мимо моей двери к комнате Джо и Джен, затем отправилась обратно в сопровождении хаотичной — прыг-шаг-топ — походки Джо Бена. Ноги сбежали по лестнице и загромыхали башмаками. Я прислушивался, гадая, что за темные полуночные дела подняли их на ноги и — когда с реки донесся рокот моторки, — спустили на воду.