Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Яков Меркушин, худой и высокий, с ясными голубыми глазами и длинной черной с рыжеватым отливом бородой, был неудачник. Может быть, самый трудящийся из всей деревни, он никак не мог выбиться из нужды. То у него в самую горячую рабочую пору падала лошадь, то хлеб, который у соседей выходил из-под снегу зеленый и сочный, у него оказывался выпревшим, то буря с градом проходила над его полосой и ломала уже готовую к уборке рожь, то у коровы происходил выкидыш, то жена рожала во время уборки, да и рожала-то она каждый раз девок, четыре их у него, только прошлый год принесла она сына, да видно не ко времени родился мальчишка, зачирел весь и через три месяца помер.
Под влиянием этих всегда сопутствовавших ему неудач Яков Меркушин сделался угрюмым и необщительным, ошалелым, или покорным, как говорили про него соседи. Этой покорности ради его и в старосты выбрали.
Привычка ожидать какую-нибудь неудачу сделала то, что и к призыву своему на войну от отнесся покорно и равнодушно. Когда приходили к нему соседи и убеждали его, что он должен хлопотать об освобождении, потому не по закону отбирать последнего работника, Яков Меркушин только вскидывал нетерпеливо глаза на говорившего и ерошил густые волосы. Только раз как-то он высказал свою затаенную думу.
— Говоришь, не по закону. Кабы другому кому, а не нам с Марьей. С издетства оно это самое. Вот что. А ты по закону?! Чудак, право слово, чудак!
— Больно ты уж того, покорлив очень.
— Против Бога не пойдешь. Мне-то что, мне — ништо. Марью жаль, не управиться ей, опять же детишки тоже. Кабы помог кто, да где?! Был бы старый барин Александр Александрович жив, тот бы отстоял, а теперь один путь, да и тот в яму!
— Чего ты?! — вдруг рассердясь, сказала Марья. Ни Бог весть какое хозяйство, не барское, и без тебя управлюсь. Может, и лучше без тебя. Дома-то жила, ничего этого не было, за тебя бесталанного вышла, нужду узнала.
— Эх, Марья! — сказал горько Яков.
— Марья, сама знаю, что Марья. Думаешь, легко мне тебя на войну снаряжать, а скулишь, только душу воротишь. Сама не управлюсь, Алексей Андреич поможет...
Василий Анохин был одним из духовных братьев Алексея. С тех пор как Алексей поселился после смерти сестры Маши в Звенящем, сначала батраком у Григория, а потом в березовой роще дедушкиного леса, вокруг него стали собираться желавшие жить по справедливости.
Какой русский отрок, какая русская девушка не отдаются этой мечте?! Стоит только выйти в широкое поле, которое где-то необозримо далеко сливается со звездным небом, или войти весенней ночью в густой душистый лес и услышать, как трава воротит прошлогодним листом, или защебечет каким-то особым любовным шепотом засыпающая птица, — как эта мечта охватит все тело мелкой, радостной дрожью, сладким комом подкатится к горлу, слезы сами собой выступят из глаз, и, охваченный непонятным умилением, почувствуешь, сколько зла и греха таится в шумной дневной жизни и сколько чистоты в окружающей мудрой тишине. О, не мечтой, а явью становится тогда жизнь по справедливости.
Не раз испытывал это Василий Анохин, когда мальчиком караулил в ночном лошадей. Пусть после в суете повседневной жизни, в грязи городской во время отбывания воинской повинности он забыл о минутах умиления, — они жили в нем и ждали только случая властно напомнить о себе. Это случилось в Москве в 1905 году, когда ему пришлось быть участником усмирения московского восстания[320] и когда он там же встретил девушку, которую полюбил и которая полюбила его, но отказалась от него и пошла в монастырь, узнав, что он женат. С этих пор он и стал искать справедливую жизнь, потому что не мог примирить те противоречия, с которыми столкнула его жизнь.
Первое время, до встречи с Алексеем, уволенный в запас и вернувшийся в деревню, не находя разрешения смущавшим его противоречиям, Василий Анохин стал запивать и в пьяном состоянии бил свою нелюбимую жену, что в минуты отрезвления увеличивало тоску его о справедливой жизни. Решающая встреча его с Алексеем произошла на поле. Как-то они пахали бок о бок. Оба в одно время остановились. Алексей снял свою фуражку и стал обтирать мокрые от пота волосы, а Василий Анохин завернул и закурил цигарку.
— Устал? — спросил он, затягиваясь едким дымом.
Алексей поглядел на него внимательно и сказал:
— Если любопытствуешь, то ни к чему твой вопрос, сам видишь, а если что хочешь сказать и так для начала спросил, — садись, потолкуем.
Василий Анохин подошел к Алексею и сел рядом на куске нераспаханного поля.
Сначала молчали, Алексей что-то чертил на земле отломленной веткой сухой полыни, а Василий Анохин затягивался цигаркой и сплевывал, не зная, с чего начать разговор.
Начал Алексей с тихой улыбкой, что всегда бывало, когда он хотел говорить ласково.
— Хотел говорить, а молчишь, только куришь. Дымом душу туманишь.
— Разве это грех по-твоему?
— Грех не грех, а ни к чему.
Помолчали снова. Алексей по-прежнему чертил, а Василий Анохин бросил цигарку и стал мять ее тяжелым сапогом.
— Ты почему о грехе спросил?
— Так. Все думаю. Много на земле несправедливости, оттого и куришь, и пьешь тоже. Бог любя мир творил, а столько зла на земле разлито, страсть! Все друг дружку ноги подставляют, грызут друг дружку, точно зверье лютое. К примеру, попы: Богу служат, не убий говорят, а в Москве, когда восстание было, нас крестом благословляли: иди, убивай, значит, во имя Христа. Тоже вот венчают нас в Церкви у креста и Евангелия, а в этом самом Евангелии написано: не блуди. Я, может, другую люблю и она меня любит, а на ту, с которой венчают, и не смотрел бы, так нет, с законной женой играй, блуди сколько хочешь, потому это не блуд, а брак освященный, а с любимой, с которой душа, значит, в одно сливается, — грех, и нет ему прощенья. Вот и тоскует душа, справедливости хочет, покоя не дает, тут и закуришь, и запьешь...
— О себе много думаешь, оттого и тоскуешь. Свою обиду за общее зло принимаешь. Впрочем, это ничего, все начинают с этого. Я тоже сначала все о себе думал, а как понял, что я не больше вот этого жучка маленького, как понял, что моя мука — капелька