Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее даже удивило, как она раньше не замечала этого общего, объединяющего и комиссара, и санитара Никифорова, и доцента-консультанта с перстнем на пальце.
Так же не удивило ее отсутствие некоторых, кто, казалось раньше, обязательно должен быть здесь.
Те, кто в дыму, под вой и взрывы бомб спасали раненых, тоже не удивились, когда к ним присоединилась Вера. А они ведь знали худое о ней: она читала роман Дюма и, когда раненый позвал ее, сказала: «Ох, отстаньте, честное слово, дайте хоть главу дочитать». Она однажды съела чужую порцию второго; она несколько раз уходила без разрешения; у нее был роман с летчиком, находившимся на излечении, она была девушкой довольно-таки вздорной, дерзкой и упрямой.
Людмила Саввична, вытирая пот с грязного лица, сказала ей:
– А начальник госпиталя и дежурный врач как в воду канули!
Вера вошла в горящее здание, и ей на третьем этаже кричали:
– Выше не поднимайся, бесполезно, там уже никого нет живых!
Она пошла выше, по той самой лестнице, с которой в ужасе сбежала полчаса назад. Она прорвалась через горячий дым на четвертый этаж. И это она сделала из желания доказать тем, кто не боялся смерти, что она тоже ничего не боится, мало того, она – ловчее, отчаяннее их всех. Но когда она ощупью, кашляя и жмурясь, вошла в комнату с разрушенным потолком, полную быстрого жгучего дыма, и худой, свалившийся с койки человек посмотрел ей в глаза и протянул к ней руки, белые среди белого дыма, она испытала такое сильное, потрясшее ее чувство, что даже на миг удивилась, как сердце ее могло вместить его.
В этой палате, где лежало трое смертников, двое еще жили.
Она поняла по взгляду, встретившему ее, что люди эти испытывали чувство более страшное, чем предсмертную муку. Им казалось, что они брошены, и они ненавидели и проклинали род людской, забывший того, кого нельзя предать и забыть: беспомощного человека, младенчески слабого, смертельно раненного солдата.
Девушка поняла, что испытали эти люди, увидев ее. И чувство материнства, то чувство, что согревает всю жизнь человека на земле, наполнило все ее существо!
Она потащила одного, и второй спросил ее:
– Вернешься?
– Конечно, – сказала она. И она вернулась.
Потом и ее снесли вниз, и она слышала, как врач, мельком посмотревший ее, сказал:
– Жалко девочку, щека, лоб, подбородок обожжены. Да боюсь, что правый глаз у нее поврежден. Надо ее эвакуировать…
Когда бомбежка на время утихла, Вера, лежа в садике, видела своим уцелевшим глазом, как старый и привычный мир вновь заслонил мир, открывшийся ей в огне. Люди, выйдя из убежища, стали шуметь, распоряжаться, и она то и дело слышала начальственный покрикивающий басок, к которому привыкла за время работы в госпитале.
38
Всем, не только бывшим на левом берегу Волги, но и тем, кто находился в самом городе, казалось, что на заводах в эти часы происходило нечто ужасное, разгул разрушения.
И никому не приходило в голову, что все три завода – Тракторный, «Красный Октябрь» и «Баррикады» – продолжали работать, и нормальным ходом шел ремонт танков, выпуск пушек и тяжелых минометов.
Все те, кто в эти часы направлял ход станков, сваривал автогеном, бил молотком заевшую деталь в поставленном в ремонт танке, управлял молотами и прессами, – всем им было трудно, но легче и лучше, чем ждущим в подвалах и бомбоубежищах свершения судьбы. В работе легче переносить опасность. Это хорошо знают чернорабочие войны – пехотинцы, саперы, минометчики, артиллеристы. Они знают это по опыту своей рабочей мирной жизни, где труд – смысл и радость бытия, утешение в лишениях и потерях.
Никогда Андреев не испытывал подобного чувства… Оно было не сравнимо ни с тем, что он переживал, когда вернулся вновь на работу, ни с теми часами беспричинного счастья, которые выпадали ему в пору молодости.
Он переживал свое прощание с женой, вспоминал тот недоумевающий, робкий взгляд не старухи, а ребенка, каким она в последний раз посмотрела на задернутые занавеской окна, на запертую дверь опустевшего дома и на лицо человека, с которым прожила сорок лет. Он вновь видел затылок и смуглую шею внука, шедшего к пристани рядом с Варварой Александровной, и слезы застилали ему глаза, в тумане исчезал дымный полусумрак цеха…
Тяжело перекатывали волны взрывов по гулким цехам, цементный пол и стальные перекрытия тряслись, от исступленного рева зенитной артиллерии вздрагивали каменные чаши-печи, полные стали.
И рядом с горечью расставания, с мучительным для старого человека чувством гибели привычного строя жизни жило совсем иное хмельное чувство – чувство силы и свободы, быть может пережитое два века назад каким-нибудь волжским стариком, бросившим дом и семью и пошедшим со Степаном Разиным добывать свободу.
И в утреннем тумане представлялся высокий пахучий камыш и бородатое бледное лицо человека, глядевшего на сводивший с ума волжский простор…
И хотелось крикнуть пронзительно, со всем горем, со всей силой мастерового человека: «Вот он я!» – так, как уж не раз кричали над этой рекой, идя на смерть, мужики и мастеровые.
Он поглядел на высокую, закопченную стеклянную крышу. Голубое летнее небо казалось через эти стекла серым, дымным, словно и небо, и солнце, и вся вселенная закоптились в заводской работе. Он посмотрел на рабочих, своих товарищей, – то были последние часы последнего свидания перед разлукой. Здесь прошли годы его жизни, здесь щедро отдавал он работе свои силы, свою душу.
Он посмотрел на печи, на кран, осторожно и послушно скользивший над головами людей, на маленькую цеховую контору, оглядел весь кажущийся хаос огромного цеха, где не было хаоса, а царил разумный, рабочий порядок, такой же привычный и понятный ему, как порядок в доме под зеленой крышей, заведенный и покинутый Варварой Александровной…
Вернется ли она в этот дом, где прожили они долгие годы? Суждено ли ему увидеть ее, сына, внука? Суждено ли ему вновь прийти в этот цех?
39
Как всегда в момент катастрофы и высшего испытания душевных сил, многие повели себя неожиданно,