Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели у меня на третьем этаже в переулке Гропгрэнд, пили портвейн и играли в шахматы. Мы были никудышные шахматисты, но порой любили сыграть партию очень элементарно, без всяких претензий на класс. Правда, не всегда у нас хватало терпения доиграть до конца. Честно говоря, шахматы оставались вне круга наших главных интересов.
Мы валялись на тахте посредине комнаты. Ульрика руками подпирала подбородок. Она закусила нижнюю губу и не сводила глаз с шахматной доски, думала над очередным ходом. На ней был мой халат, а под халатом — одна из моих пижам. Халат был распахнут и открывал грудь. Это была изумительная, несравненная грудь. Своей красотой она могла соперничать с самыми прекрасными вещами на свете. Я с трудом оторвал взгляд от роскошной груди и перевел его на доску.
— Твой ход, — напомнил я Ульрике.
— Знаю, — раздраженно отмахнулась она.
Каждый проигрыш она принимала близко к сердцу. И порою приходила в ярость, ее синие глаза метали молнии. Для нее это был вопрос чести. И ради этого она могла даже сжульничать, только бы выиграть. Однако жульничала она не слишком искусно. И поймать ее ничего не стоило. Иногда я изобличал ее, а чаще делал вид, что ничего не замечаю. Но она ничуть не смущалась, когда я ловил ее на месте преступления, словно считала это неотъемлемой частью шахматного мастерства. Она жульничала в каждой партии. За шахматной доской она превращалась в совершенно другого человека. Вообще-то она была довольно честная девушка.
На этот раз мы играли еще более невнимательно и рассеянно, чем обычно. Ульрика была явно не в форме, играла небрежно и жертвовала пешку за пешкой, не получая взамен никакого преимущества. А у меня с головой опять творилось что-то неладное. Ни лыжи, ни вино не помогли.
— Налей мне, пожалуйста, — попросила Ульрика.
На полу возле тахты стояла бутылка портвейна. Я перевернулся на бок и поднял бутылку. В ней оставалось совсем немного; впрочем, пользы от нее было еще меньше. Я наполнил стаканы, которые мы поставили на доску. В случае надобности мы их передвигали так, чтобы они не мешали играть. Потом я снова перекатился на бок, поставил бутылку на пол, вытряхнул из пачки сигарету. Но когда взглянул на доску, оказалось, что у Ульрики опять два слона. Совсем не давно у нее оставался только один. Другого я съел. Столь неожиданно воскресший слон теперь угрожал моей ладье.
— Твой ход, — с надеждой сказала Ульрика и отхлебнула из стакана.
— Откуда взялся этот слон?
— Какой именно?
— Ты прекрасно знаешь какой.
— Нет, ты скажи, какой?
Просто удивительно, до чего невинный был у нее вид. Я пристально посмотрел на Ульрику. На носу у нее выступило несколько веснушек — результат прогулки в Ворсэтра.
Но Ульрика не сдавалась. Я вдруг почувствовал, что все это мне до смерти надоело.
— Тот самый, что угрожает моей ладье.
— Ну что ж, пусть будет по-твоему! — И она убрала слона с доски.
Но что-то уж очень легко она сдалась. Это меня насторожило. Я посмотрел на доску. И обнаружил, что Ульрика не только воскресила слона, но и сделала два хода сразу. Она пошла конем, а потом переставила пешку на более удобную позицию. И вообще, пока я возился с бутылкой, она успела существенно изменить дислокацию своих фигур. Впрочем, теперь это уже не имело значения. И я решил во что бы то ни стало доказать ей, что партию ей не спасти.
Я сделал вид, что больше ничего не заметил. Это не очень педагогично: нельзя поощрять людей, которые ведут нечестную игру. Жульничество легко может войти в привычку. Но у нее это уже вошло в привычку, и перевоспитывать ее было поздно.
Я сделал ход. Настроение у нее заметно улучшилось. Она снова сумела сосредоточиться и некоторое время играла просто великолепно. Но игра была уже проиграна. Ей удалось продержаться еще несколько ходов. Я гонял ее бедного короля по всей доске. Мы даже убрали стаканы, и я заставлял ее жертвовать пешки одну за другой. Потом я предложил ей ничью, но она холодно поблагодарила и отказалась. Настроение у нее упало до точки замерзания. Она чуть не плакала. Через несколько ходов я вынудил ее сдаться. Вечер был испорчен. Весь день был испорчен. И во всем виновата Марта Хофштедтер.
Портвейн мы, наконец, допили. Я пошел на кухню и принес бутылку вермута. Она была последняя. Мы пили вермут, не говоря друг другу ни слова. Ульрика немного опьянела, но ее настроение нисколько не улучшилось. И мое тоже. В голове по-прежнему жужжало. Этакое монотонное, унылое жужжание. Порой оно чем-то напоминало мне музыку Моцарта. Я чувствовал, что становлюсь сентиментальным и меланхоличным. Я все лежал и ждал, когда же прекратится это жужжание. Но оно не прекращалось. Чтобы как-то отвлечься от невеселых мыслей, я сунул руку под халат и погладил Ульрику по мягкому заду. Казалось, она этого даже не заметила. Моей руке под халатом было совсем неплохо, но жужжание в голове от этого не прекратилось. Нужно было что-то предпринять, чтобы не сойти с ума. Нужно было заглушить это проклятое жужжание. Я встал, поставил пластинку старика Фрэнка Синатры и предложил Ульрике потанцевать.
Она не отреагировала.
Я снова лег на тахту и растянулся во весь рост. Это была старая заигранная пластинка, пробуждавшая множество воспоминаний о тех временах, когда мне жилось гораздо легче и веселее. Я понял, что становлюсь по-настоящему сентиментальным.
Просто я начинаю стареть. Мне уже двадцать два, скоро будет двадцать три, с этим ничего не поделаешь. Через каких-нибудь семь лет мне исполнится тридцать, и тогда все останется позади. Я потянулся за бутылкой вермута, наполнил свой стакан и сделал основательный глоток. Вермут был сладковат на вкус и напоминал сироп. Я грустил о том, что моя юность проходит не в сороковые годы. Я слишком поздно родился, чтобы быть молодым в сороковые годы. В сороковые годы я был еще ребенком. Годы с сорок пятого по сорок восьмой всегда казались мне самыми заманчивыми. Я смотрел все фильмы, снятые тогда. Смотрел и не мог насмотреться. А музыка, а машины, а женщины! А какие платья и прически! Густо накрашенные губы и разочарованные глаза! Таких женщин больше нет и никогда не будет.
— По-моему, он очень милый, — пробормотала Ульрика.
— Кто милый? — спросил я, снова возвращаясь в шестидесятые годы.
— Эрик Бергрен, — сказала Ульрика. — Правда, он немного застенчив. Но от этого он еще милее.
Эрик Бергрен в сороковые годы был молод. И Марта с Германом тоже. Вдруг передо мной появилась Марта под умывальником и улыбнулась, но я тотчас же прогнал ее. Какой она была очаровательной, настоящей женщиной сороковых годов! Эрнст Бруберг, Хилдинг Улин и Вероника Лейн тоже были молоды в сороковые. Их немало. И я вдруг почувствовал, как во мне рождается черная зависть.
— Ты так думаешь? — спросил я. — А, по-моему, он весьма заурядная личность.
— В нем что-то есть, — возразила Ульрика.
— Вполне возможно.
Она встала и подошла к окну. Походка у нее, пожалуй, стала немного нетвердой. Она открыла дверь на балкон и вернулась обратно.