Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мелодия четвертой симфонии Брамса преследует меня с самого момента отплытия из Буэнос-Айреса. Думаю о темах Брамса и темах Бетховена. Удивительное создает впечатление Бетховен на фоне постоянной брамсовской опасности, что произведение будет не слишком органичным: тематика Брамса, осторожная и просчитанная, пронизана заботой о единстве композиции, видно, как этот архитектор боится, чтобы его здание не завалилось. Но Бетховен насыщал произведение пением, которое ему внушал дух, и с полной уверенностью можно сказать, что, зачатое от духа, оно не может родиться мертвым. То, как бетховенская тема врывается в произведение словно бы со стороны, чтобы тут же пустить в нем корни, представляется мне особенным, особенно смелым, победоносным, когда я вспоминаю, как Брамс постепенно, осторожно нарастает, сам из себя и никогда, если можно так выразиться, не высовывает носа наружу.
Как ветер треплет полотно на палубе! Усталость. Почему мне на память пришла эта восхитительная мелодия, вторая тема из аллегро Третьего концерта? Восхитительная.
Почему, хотел бы я знать, в музыкальных анализах, в научном комментарии проходят мимо красоты и очарования таких мелодий? Не подлежит сомнению, что когда мы находимся еще в начальной фазе вслушивания в произведение, такое трогательно напевное вступление оркестра и фортепьяно являются тем, чем и должны быть: доминирующим, самым важным, самым захватывающим элементом. И только по мере привыкания к произведению их очарование отходит на второй план и другие, более трудные для достижения ценности приковывают наше внимание. Вот почему знатоки умалчивают о своих первых впечатлениях. Но правильно ли, чтобы произведение оценивалось ухом, которое устало и не может уже испытывать блаженства первых душевных порывов?
Лампочки мигают. Передняя стена салона то поднимается вверх, то опускается вниз. Судно продувается насквозь свищущими в нем ветрами. В «Порнографии» я пытался вернуться к таким мелодиям… напевным, захватывающим… привлекательным…
Не только в «Порнографии». Но в «Порнографии» я стал смелым, отказался от юмора, который изолирует.
Стюард принес черный кофе. Что-то стучит в стену, будто хочет добраться до моей головы. Какое же нахальство с моей стороны: убегать в столь захватывающе мелодичные темы! Причем сегодня, когда современная музыка боится мелодий, когда композитор прежде, чем использует ее, должен сначала очистить ее от привлекательности, высушить. Точно так же в литературе: современный и уважающий себя писатель избегает быть привлекательным, он трудный, он предпочитает отпугивать, а не искушать. А я? Я как раз наоборот, я вставляю в текст все вкусные вкусы, все красивые красоты, фарширую его порывами и живописую, не хочу писания сухого, неувлекательного… ищу самые навязчивые мелодии… чтобы дойти, если получится, до чего-нибудь еще более «забористого»…
Сирена. Выхожу на палубу. Судно болезненно стонет, тяжело ныряет в бьющие вокруг фонтанами брызг вспененные воды под куполом полной луны, измученное водой. Боже! Какая боль! Какое отчаяние! В этом моем тяжком, болезненном стремлении омолодиться, освежить мое искусство я даже не отступил, ах, признаемся… перед мальчиком и девочкой! О, стыд! Кто же в сегодняшней литературе смелее меня? На какую смелость я решился! Река-океан ревет. Но, но… признаемся на этом грохочущем, побелевшем от злости, изрыгающем свое отчаяние под тихою луной водном пути в том, что я, проклятый, мог приблизиться к их наготе только в костюме более изысканном, чем тот, в который одевается самый современный авангард, самый сухой интеллект! Я взял их в скобки!
Взял в скобки, иначе не смог бы воспеть!
Среда, Монтевидео
Прогулка по опрятному городу с причудливыми балконами и приятными людьми. Монтевидео. Здесь еще царствует давняя добропорядочность, изгнанная со многих других территорий Южной Америки.
Лица доброжелательные, одежды приличные, пляж в двадцати минутах езды автобусом, только жить и наслаждаться жизнью! А не переехать ли сюда на постоянное жительство?
Авениды выходят на реку-океан.
Мир разложен на два голоса. Молодость дополняет Совершенство Несовершенством — гениальная фраза. Именно об этом и речь в «Порнографии».
В качестве одной из основных моих эстетических и духовных задач я считаю: найти более острый и драматичный подход к молодости, чем тот, который имеет место сейчас. Толкнуть ее в зрелость! (т. е. выявить ее связи со зрелостью).
Четверг
Спокойствие? Беспокойство! Меня немного беспокоит полное отсутствие «метафизической дрожи» в уругвайской столице, где ни одна собака никогда никого не укусила.
«Порнография». Скатывание двух взрослых мужчин вниз… в тело, в чувственность, в несовершеннолетие… Когда я это писал, то чувствовал себя не совсем в своей тарелке. Но «физика» была мне нужна, даже необходима в качестве противовеса метафизике. И наоборот: метафизика призывала тело. Я не верю в неэротическую философию. Не доверяю мышлению, которое открещивается от пола…
Естественно, трудно представить себе гегелевскую «Логику» без разделения ее с телом. Но чистое сознание должно быть опять погружено в тело, в пол, в Эрос, художник должен снова погрузить философа в очарование. Сознание диктует нам уверенность, что оно, сознание, окончательное, и что невозможна была бы его работа без этой уверенности, но результаты этого его действия можно оживить, рассмотреть с другой позиции, с помощью иного духа, и здесь дух искусства может пригодиться духу мыслителя. Но даже если бы между ними существовало непримиримое противоречие — разве мы сами не ходячее противоречие, разве не обречены мы жить в раздвоенности, коей, собственно, и являемся?
Своеобразный абсолют пола, эротический абсолют. Раздвоенный мир полового влечения, который именно благодаря раздвоению становится самодостаточным, абсолютным! Какой же еще абсолют нужен там, где взгляд жаждущего тонет в очах жаждущей?
Солнце… завтрак с министром Мазуркевичем и многолетним почетным консулом в Монтевидео Юзефом Маковским, который выполняет роль амфитриона. Нежно вспоминаем Страшевича и других друзей.
Пятница
Льет и дует со всех сторон. Мы, т. е. Дипи и я, сидим в «Тип-Топе», пьем кофе, смотрим на грязные волны под дождем. Листаю газеты. Ах, вечером в Союзе Писателей должно состояться выступление приехавшего из Аргентины Дикмана, которое пройдет под председательством знакомой мне по прежним временам уругвайской поэтессы Паулины Медейрос. Сходим, впрочем, не столько из-за Дикмана, сколько ради встречи с Паулиной.
Закончилось драматично (все мои соприкосновения с escritores[196]этого континента кончаются драматично).
Мы появляемся на середине выступления. Дикман говорит о двадцати пяти годах своей писательской работы. Уругвайские литераторы (ни одного интересного лица), в воздухе висят корректность, поверхностность и скука. Я чувствую, что вид писательской массы начинает (как всегда) действовать на меня возбуждающе. У меня своего рода аллергия на писателей, собранных в кучу, в коллектив. Когда я начинаю смотреть на «коллег», одного, другого, мне становится плохо. Но, не уверен, буду ли правильно понят, слово escritor в Южной Америке звучит еще глупее, чем где бы то ни было, эта профессия плавает здесь в каком-то специальном помпезно-фиктивном, возвышенно-сердечном, прогоркло-сладком соусе. И эта смехотворность, исходящая от escritores, меня смешит. Аплодисменты. Закончил.