Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берестин смотрел на Москву, и в нем переплетались и путались четыре ощущения: он помнил эти места своей памятью восемьдесят четвертого года, и шестьдесят шестого, когда провел здесь день по поручению Ирины, а Марков, наоборот, вспоминал эти же места с позиций тридцать восьмого года, и оба жадно впитывали майскую ночь сорок первого.
— Как только немного пришел в себя, — продолжал рассказывать Новиков, — вызвал я к себе Берию. «Лаврентий, — говорю, — прикажи там, чтобы доставили мне списки на всех из старшего комсостава, кто еще жив, и полностью дела на всех комкоров и выше». — «Зачем тебе это, Коба?» — спрашивает он по-грузински. Мы с ним, оказывается, на такие темы всегда по-грузински разговаривали. — «Есть у меня сомнение, — отвечаю. — Вдруг ошибка вышла. Не тех посадили и не с теми остались». — «Ну и что? — отвечает мой друг Лаврентий. — Если даже и ошиблись кое-где, это ерунда. Люди в принципе все одинаковые, и если бы сейчас Блюхер был здесь, а Тимошенко там, никто бы и не заметил». Начинаю я раздражаться. Внутренне. Потому что раньше я про этого Лаврентия анекдоты рассказывал из известного цикла, да вот еще в пятьдесят третьем, помню, в пионерлагере ребята портрет со стены содрали и весь день над ним измывались, пока вечером не сожгли. Такие вот у нас с ним до этого отношения были, а тут он мне возражать вздумал. Хозяин же, напротив, знает его вдоль и поперек, и получается у нас некоторая равнодействующая в мыслях. Словно бы я начинаю понимать, что Лаврентий парень ничего. Хам, конечно, сволочь местами, но фигура вполне нужная и для нашего дела незаменимая. Я делаю над собой усилие, загоняю Иосифа Виссарионовича в подсознание к нему же и говорю: «Не прав ты, Лаврентий. Вот сидел бы передо мной сейчас, скажем, Фриновский или Берзин, а ты — лес пилил. Как, по-твоему?» «Не нравится мне такой разговор», — отвечает Берия. Я заканчиваю беседу, еще раз напоминаю, чтоб списки и дела были, и уже у порога задерживаю его. Не смог удержаться. «Послушай, — говорю, — Лаврентий, а мне Вячеслав говорил, что ты еврей…» — и дальше все по анекдоту. Цирк, одним словом.
Берестин представил эту сцену и рассмеялся.
— Знаешь, командарм, я, наверное, все анекдоты постепенно в дело введу, пусть потом разбираются, где причина и где следствие… — отвлекся на мгновение от повествования Новиков. Машина проезжала мимо Курского вокзала, по тускло освещенной площади, и был он совсем не похож на тот, что стоит здесь в конце века, но до боли знаком по временам ранней юности. Андрей впервые уезжал с этого вокзала на юг с родителями в шестьдесят первом году, году XXII съезда, когда Сталин лежал еще в мавзолее, и он видел его там, а сейчас — носит ту самую оболочку, что лежала под хрустальным колпаком… Было в этом нечто настолько запредельное, что Новиков передернул плечами.
— Послушай, вождь, — прервал его мысли Берестин, — может, выпишешь, пока не поздно, контейнер сигарет из Штатов? А то война начнется, так и будем до начала ленд-лиза на папиросах сидеть, а у меня от них язык щиплет…
Видели бы товарищи по лагерю, с кем комкор Марков катается по Москве в одной машине и что при этом говорит.
И настолько сильным был всплеск эмоций Маркова, что и Берестин почувствовал острое желание, чтобы все, с кем он вместе сидел, и все другие во всех лагерях, сколько их есть, как можно быстрее вернулись обратно — не только потому, что они нужны, а просто из пронзительного сочувствия к ним.
— Андрей, нужно завтра же подписать указ об исключении из кодекса пятьдесят восьмой статьи и полной амнистии всем, кто по ней сидит.
— Думал я уже… Сразу вряд ли выйдет. Надо поэтапно. Сначала высший комсостав, через пару недель остальных военных, потом гражданских… Иначе у нас дороги захлебнутся. А по ним войска возить. Так слушай дальше…
Машина завершила круг по кольцу и рванула по прямой в сторону кунцевской дачи.
— Просмотрел я дела, — продолжал Новиков, — и решил, что лучше Маркова не найти. Из тех, кто остался. Сталин на него тогда еще виды имел, отчего и в звании повысил, когда других к стенке ставил. Но передумал. Даже не передумал, как мне сейчас кажется, а тень сомнения высказал. Ежовской братии того оказалось достаточно, и сомнения подкрепили, и материальчик наскребли. И поехал Сергей Петрович совсем в другие места.
— Вот так и делалось? — поразился Берестин. — Я все же считал, что какая-то логика во всем этом была…
— Поначалу — да. Первые заходы мой И.В. действительно долго обдумывал, просчитывал… К Тухачевскому у него «претензии» еще с польской кампании были. Другие тоже мешали спокойно жить и править, претендовали на право «свое суждение иметь». А уж дальше понеслось… Как бог на душу положит. Иногда по принципу «нам умные не надобны», иногда вообще черт знает как. Старался я разобраться в его побуждениях, но получается слабо.
Новиков замолчал, по-сталински пыхнул трубкой, раз, другой, однако дым проходил через мундштук слабо, и был неприятно резок. Он раздраженно бросил ее в пепельницу.
— Нет, но объясни, что все это было? Переворот? — Берестину отчего-то важнее всего казалось сейчас услышать из сталинских уст правду, или, вернее, его собственную трактовку того, что он совершил со страной, с народом, да и со всем миром…
— Да, переворот. Как же иначе? Уничтожение системы государственной власти, разгром партии, физическое уничтожение ЦК, Верховного Совета, аппарата управления… Пиночет какой-нибудь в тысячи раз меньше людей и структур ликвидировал, а сомнения ни у кого его акция не вызвала. А всего-то делов, что Сталин старую фразеологию оставил. А детали… Я кое-что набрасываю сейчас для памяти, однако многого еще не понимаю. Столько крови и грязи, что просто оторопь берет… Боюсь, и в наше время этого не расскажешь.
Андрей замолчал, а Берестин подумал, что не к месту завел разговор, который тяжело дается Новикову, несмотря на его всегдашнее хладнокровие и легкость характера. А может, это сталинское подсознание бунтует, не хочет тайнами делиться?
— Однако я тебе про Берию недосказал… Значит, после обеда все разъехались, он остался. Мы еще поговорили, на разные практические темы. Я еще решения окончательного не принял, а Сталин мне уже подсказывает, как такие вещи делаются. Личности-то у него нет, а навыки остались, и раз я задачу себе задаю, его подкорка мне тут же автоматический ответ… Вышел я в кабинет, позвонил куда следует. А мы с ним в столовой сидели. «Давай, — говорю, — Лаврентий, выпьем еще понемногу. Хванчкара больно удачная попалась. Кто знает, когда еще попробовать придется». Чутье у него, конечно, звериное. Опять же опыт. А поскольку голова у него только в одну сторону работать способна, начинает он мне закидывать, какая обстановка тяжелая, враг, мол, не дремлет. Есть, говорит, у него материал еще на одну большую группу военных — Смушкевич, Штерн и так далее, он уже начал меры принимать, через неделю-другую все будет в порядке. Мне даже легче на душе стало. Слушаю, поддакиваю, смотрю в лицо его круглое, глазки за стеклами поросячьи, но словно поросенок не просто так, а бешеный или вообще оборотень, и так мне интересно стало, как он себя поведет, когда его — к стенке. Но понимаю, что это скорее Сталину интересно, а не мне… Снова я вышел из столовой. Ребята уже подъехали. Верные, сталинские ребята. Им что Берия, что Калинин с Буденным. Майор у них старший, такой, знаешь, паренек сухощавый, симпатичный даже, но смотреть на него неприятно. Даже страшно вообразить, что есть у него нормальная жизнь, что с кем-то общается, выпивает или там с женщинами… Проще представить, что вне функции его просто выключают и ставят в шкаф до случая. Я его папиросой угостил, в двух словах объяснил задачу. В технические детали не вдавался, он их лучше меня знает. «Есть, — говорит, — товарищ Сталин». Честь отдал, повернулся и вышел, папиросу на улице докуривать. Ну и все, в общем. Попрощался я с Лаврентием, по плечу похлопал, а потом стал у окна за шторку и смотрел, как его на крыльце под руки взяли. Он и не вырывался, только шею выворачивал, на окна смотрел — знал ведь, что я там где-то. Крикнуть хотел, но ему не дали. И потом Лаврентия Павловича я только в гробу увидел. Лицо было спокойное, словно и вправду во сне умер.