litbaza книги онлайнРазная литератураЖизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 142 143 144 145 146 147 148 149 150 ... 276
Перейти на страницу:
процитируем письма Раскольникова 1923 года к Ларисе Рейснер. В письме от 9 мая он обронивает, обсуждая личный сюжет, характерную фразу по поводу возможного соперника: «Я не остановлюсь перед тем, чтобы скрутить ему руки на лопатках и за шиворот представить по начальству перед высоким судилищем трибунала». В следующем письме он так характеризует С. А. Колбасьева, работающего с ним вместе в Кабуле (переводчиком в советском посольстве): «Переводит он ничего, а как человек – неприятный. Слишком силен сахариновый привкус „Дома литераторов“ и гнусной гумилевщины. Вообще ничего менее подходящего нельзя было выбрать для Афганистана. Самое замечательное – это то, что он настолько принюхался к собственной вони, что своего белогвардейского душка даже не обоняет, испуская его без всякой задней мысли, что называется, по́ходя» (29 мая 1923 года). С. Колбасьев кончал Морской кадетский корпус, и, несмотря на то что в годы Гражданской войны он командовал дивизионом миноносцев, для Раскольникова это не отбивает его «белогвардейского душка», для него Колбасьев – поэт петербургской складки, облученный «гумилевщиной» – весьма значимым для автора писем понятием, и, конечно, не только по личным мотивам (он знал о романе Ларисы Рейснер с Гумилевым за несколько лет до гибели поэта). «К сожалению – гумилевщина это яд, которым заражены даже некоторые ответственные коммунисты», – сообщает он свои горестные наблюдения (20 октября 1923 года). «Гнилой дух „гумилевщины“, который он носит с собой, заражает воздух 〈…〉 этого лодыря, до мозга костей развращенного и извращенного „Домом литераторов“ 〈…〉 эта распустившаяся сволочь 〈…〉 Органический белогвардеец, не по убеждениям, а по духу, по настроению, он в то же время обладает всеми отвратительными чертами деклассированного интеллигента» (25 июня).

Человек, умеющий так дифференцировать разные проявления «белогвардейского», не мог не увидеть и несколько лет спустя «органического белогвардейца» в Булгакове (которого многое могло сближать с С. Колбасьевым).

6 декабря была закончена первая (рукописная) редакция пьесы о Мольере, названной «Кабала святош». По той же мемуарной записи Елены Сергеевны, Булгаков «попросил, чтобы я перевезла на Пироговскую свой ундервуд. Начал диктовать…». По-видимому, именно первое знакомство ее с пьесой отмечает дарственная надпись на парижском издании «Белой гвардии», сделанная 7 декабря: «Милой Елене Сергеевне. Тонкой и снисходительной ценительнице. Михаил Булгаков». В этот же день Драмсоюз дает Булгакову справку «для представления Фининспекции в том, что его пьесы: 1. „Дни Турбиных“, 2. „Зойкина квартира“, 3. „Багровый остров“, 4. „Бег“ запрещены к публичному исполнению»; дана ссылка на Репертуарный указатель Главного комитета по контролю за репертуаром за 1929 год; подпись члена правления Ю. Потехина (старого знакомца). Все надежды в эти дни возлагаются автором на новую пьесу.

Уже 28 декабря в письме брату Николаю появляется постскриптум: «Положение мое тягостно», дающий представление о предновогоднем настроении драматурга, сделавшего решительную попытку вернуться в театр.

16 января 1930 года Булгаков пишет брату:

«Сообщаю о себе: все мои литературные произведения погибли, а также и замыслы. Я обречен на молчание и, очень возможно, на полную голодовку. В неимоверно трудных условиях во второй половине 1929 г. я написал пьесу о Мольере. Лучшими специалистами в Москве она была признана самой сильной из моих пяти пьес. Но все данные за то, что ее не пустят на сцену. Мучения с нею продолжаются уже полтора месяца, несмотря на то, что это – Мольер, 17-й век, несмотря на то, что современность в ней я никак не затронул.

Если погибнет эта пьеса, средства спасения у меня нет – я сейчас уже терплю бедствие. Защиты и помощи у меня нет. Совершенно трезво сообщаю: корабль мой тонет, вода идет ко мне на мостик.

Нужно мужественно тонуть. Прошу отнестись к моему сообщению внимательно».

Открытость формулировок в письмах к брату начиная с лета для него, видимо, принципиально важна, – он прямо ориентируется на возможную перлюстрацию. Этому соответствует и тон всех его заявлений этого года – очень коротких, не анализирующих ситуацию, а констатирующих ее результат и настойчиво требующих ее разрешения. Отметим при этом, что как главный аргумент оформляется постепенно невозможность обеспечить свою жизнь, – в письме к Горькому от 3 сентября появляется даже старомодная формулировка «я разорен», в заявлении на имя А. Енукидзе от того же числа говорится о «материальной катастрофе» и т. п. Это важно для понимания его последующих действий.

По-видимому, 19 января 1930 года в Москву приезжает Замятин – и, как всегда, тут же ищет встречи с Булгаковым (в тот же день он пишет жене: «Мих[аил] Аф[анасьевич] живой, я ему звонил, дома его не было»). Все дни он проводит по большей части с Пильняком, с осени 1929 года – его товарищем по несчастью, он 25 января пишет жене: «к 5 часам иду обедать к Мих[аилу] Аф[анасьевичу]»; в конце письма – приписка рукою Булгакова: «Дорогая Людмила Николаевна. Посылаю Вам привет из Москвы».

Вести о пьесе «Кабала святош» дошли и до Станиславского, лечившегося и отдыхавшего в ту зиму в Ницце. «Пьеса Булгакова – это очень интересно, – пишет он 10 февраля Л. М. Леонидову и беспокоится: – Не отдаст ли он ее кому-нибудь другому? Это было бы жаль».

11 февраля Е. Замятин пишет жене (из Москвы в Ленинград): «Вечером, должно быть, буду в Драмсоюзе, где Михаил Афанасьевич читает свою новую пьесу».

Тон писем к брату, ставших по истечении полувека главными источниками, документирующими биографию Булгакова зимы 1929/30 года, остается, однако, прежним: 21 февраля Булгаков резюмирует:

«Я свою писательскую задачу в условиях неимоверной трудности старался выполнить как должно. Ныне моя работа остановлена. Я представляю собою сложную (я так полагаю) машину, продукция которой в СССР не нужна. Мне это слишком ясно доказывали и доказывают еще и сейчас по поводу моей пьесы о Мольере. По ночам я мучительно напрягаю голову, выдумывая средства к спасению.

Но ничего не видно. Кому бы, думаю, еще написать заявление?..»

Эти письма, повторим, играют роль и кратких исповедей, и деклараций – одновременно.

Как можно видеть из них, Булгаков не теряет энергии и надежды, не перестает изыскивать действенные средства борьбы со своими литературными и театральными противниками.

18 марта 1930 года оказалось днем, поставившим Булгакова вплотную перед поисками этих средств.

3

Через десять дней, в письме, ставшем весьма важной акцией, Булгаков вспомнит напечатанную за полгода перед тем статью критика Пикеля, который «высказал либеральную мысль: „Мы не хотим этим сказать, что имя Булгакова вычеркнуто из списка советских драматургов“. И обнадежил зарезанного писателя словами, что „речь идет о его прошлых драматургических произведениях“.

Однако, – пишет далее Булгаков, – жизнь, в лице Главреперткома, доказала, что либерализм Р. Пикеля ни на чем не основан.

18 марта 1930 года я получил из Главреперткома бумагу, лаконически сообщающую,

1 ... 142 143 144 145 146 147 148 149 150 ... 276
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?