Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И он понимал, как на удивление хорошо себя чувствовал, но теперь точно знал, что все прошло, все, что было, прошло, и больше нечего говорить.
С одной стороны, это был вполне естественный процесс — грязный и мерзкий, но вполне естественный. Он так и не смог понять, откуда это ощущение извращенности, откуда эта противоестественная природа самого шока, которая не давала ему покоя.
То, что вот уже четыре месяца, если не все пять, это ощущение не оставляло его — в этом тоже было нечто противоестественное. И хотя теперь он уже привык к самому разному безумию, ему все равно было не по себе.
Ее письмо слегка его взбодрило, и он попытался сосредоточиться и прочесть его снова. Он преодолел первую строчку — «Дорогой Гус», — и откуда–то на него накатила волна просветления. Ага, вот так уже лучше. Он продолжал читать, наслаждаясь каждой строчкой — да что там! — каждым словом, как то всегда бывало с ним и раньше. Эрика писала ему, с каким трудом дается ей это письмо, но не потому, что сейчас война, а потому ей всегда было трудно выражать свои чувства на бумаге. Он тоже всегда это знал, наверно, потому, что она еще давно говорила ему об этом, хотя он не мог точно вспомнить, так оно или нет. В ее письме не было той веселой и любящей порнографии, которой отличались его письма к ней, не все, но многие; тем не менее многое из того, что она писала, наполняло его счастьем. А еще она страшно переживала по поводу того, что не умеет писать письма, потому что ей больше нравится самой получать весточки от него, но она не хочет, чтобы он на нее рассердился и перестал ей писать.
Верно, было довольно странно видеть ее мысли, написанные черным по белому. Казалось, она такая робкая, такая застенчивая, чтобы изливать свои чувства при помощи пера и бумаги, и тем не менее ему нравилось их читать, особенно кое–какие строчки, которые он читал и перечитывал несколько раз.
Он прочел письмо от начала и до конца, и ему стало легче на душе, хотя он и продолжал ощущать внутри себя некое безумное давление. Ладно, к черту, подумал он. Ему хотелось плакать, но вместо этого он лишь представил себе, что плачет. Страшно даже подумать, какие ужасные импульсы спрятаны за ничего не выражающими лицами других солдат.
Впрочем, этого он не знал. Дождь перешел в противную изморось. Он снова поискал глазами Гебхардта и на этот раз все же увидел, хотя и в отдалении, возле главной огневой точки. Кто–то вел его к ней, лавируя между мешков с песком в узком переулке.
Кордтс продолжал упрямо искать, за что ему зацепиться — за что–то внутри себя, что наверняка должно быть там, потому что так было до недавних времен. Разве не так? И, может быть, ему удастся собраться с мыслями, если он нырнет в укрытие и попытается высохнуть вместе с остальными бойцами, а может, будет лучше, если он вообще постарается выбросить эти мысли из головы. Увы, как он ни старался, это плохо у него получалось. Может, просто сделать шаг в сторону от того места, где он сейчас стоит, глядишь, и в голове прояснится? Что, кстати, будет ему только на пользу, и пропади все пропадом. Тем не менее с места он даже не сдвинулся.
Невидящим взором он смотрел на дождь, на тонкую пленку мокрого снега, которая то возникала, то исчезала на грудах битого кирпича, на грязь у себя под ногами. В голове у него продолжали вертеться события, что случились летом и в самом начале осени. Сказать по правде, у него не получалось сосредоточиться на чем–то конкретном, потому что за эти несколько месяцев внутри него все как будто оцепенело, утратило связь с внешним миром. Но он все равно упрямо старался сосредоточиться и неожиданно со всей ясностью увидел краски дня, словно те были яркими пятнами его собственного тогдашнего любопытного естества. Погода, ну кто бы мог подумать! И все–таки он их видел, по–настоящему видел, в летних облаках, что день за днем плыли по бескрайней голубизне у него над головой, над зелеными лугами там, за стенами города. Каким беззаботным он чувствовал себя тогда, испытывая приятную пустоту внутри (эта пустота означала отсутствие усталости и озлобленности), которая была, наоборот, сродни ощущению полноты, удовлетворенности.
Не иначе как у него не все в порядке с головой, но даже одни только воспоминания о тех ощущениях были столь отчетливы, что он, казалось, ощущал их на вкус.
Нет, больше он их на вкус не ощущал, но если слегка поднапрячься, у него все равно получалось их видеть. Облака и солнце появлялись перед его мысленным взором, они плыли у него высоко над головой. Кордтс видел силу природы здесь, в России, и она его потрясла, поразила до глубины души, как, впрочем, и тысячи других солдат, которые были поражены не меньше, чем он сам. И год назад, в первые месяцы наступления летом сорок первого, он также был под впечатлением этой могучей силы, но тогда к этому ощущению примешивался страх и усталость. Позднее же наложил свой отпечаток и постепенный переход к откровенно животному существованию, которое принесла с собой зима. Возможно, отпечаток не совсем верное слово, но какое слово более правильное — он не знал.
Он не знал, не знал. Опять–таки, «не знал» — тоже не то слово, скорее такое было у него ощущение. Август Кордтс, язвительный циник, наверно, с годами смог бы разобраться в этом лучше, будь у него эти годы, десятки лет, кто знает… Годы для того, чтобы все понять, это — чувство, которое никак не было связано раньше с его собственной натурой, ни во время войны, ни до нее.
Но времени не было. Вернее, оно кончилось. Впрочем, это его не удивило и не разочаровало. Его мутило, и казалось, уже не имело значения, застало ли это ощущение его врасплох или же он чувствовал его приближение. Ему вспомнилось, как в летние месяцы он мог часами бродить по лесам, один, наедине с самим собой, совершенно не задумываясь о том, что его могут убить, — а в том, что в этих дремучих лесах рыщут разного рода бандиты, сомневаться не приходилось, даже в тылу. Ему вспомнилось, как на какое–то короткое время его охватил щедрый импульс — поделиться этой своей беззаботностью с другими. Он даже пригласил пару раз Фрайтага побродить вместе с ним, пока стоит хорошая погода. Но тот и слышать не хотел. Ну ладно, не хочет, не надо. Мысли Кордтса текли то туда, то сюда, то вообще растекались одновременно в разные стороны, пока он стоял под дождем снаружи огневой точки «Гамбург», тупо глядя на закапанное дождевой влагой письмо от Эрики. «Я стоял под дождем, точно так же, как когда–то стоял здесь всего несколько минут назад», — почему–то подумал он, и, улыбнувшись глуповатой улыбкой, покачал головой.
В начале осени они сделали несколько вылазок; тогда он отправился вслед за Шрадером и остальными из окопов прямо под огонь русских не то чтобы апатично, но как–то совершенно бездумно. Его не заботило, что он может погибнуть в любой момент. Подумаешь, погода хорошая, день теплый, солнечный… Неужели с ним уже тогда было что–то не так? Может, и было, кто знает. Он вспомнил, как бормотал Фрайтагу то же самое, что всегда говорил, но только на удивление легкомысленно. Фрайтаг вопросительно посмотрел на него — в тот самый день, когда погиб Кленнер. Кленнер, их огородник, неожиданно вспомнил он.
Кленнер приносил на передовые позиции овощи и зелень. Ему наверняка было известно, что следует ждать нападения противника, однако этот парень жил в своем собственном мире, где царил свой, отличный от внешнего мира порядок. Офицеры старались ему не мешать — обычно это заключалось в том, что они делали вид, будто вообще не замечают его. Да, Фред, сажай свою морковку, пока есть время. Впрочем, точно так же поступало и большинство солдат, в том числе и Кордтс, хотя были и такие, кто испытывал к нему искреннее уважение. Кто–то, кажется, Хейснер, как–то раз спросил у Кленнера, не хочет ли тот присоединиться к ним, раз уж он не поленился и пришел к ним в окопы. До начала атаки оставалось несколько минут. И Кленнер это знал. Он был не настолько глуп, чтобы не распознать шутку. Безумная идея, ответил он, бородатый, загорелый, немолодой, тыловой чудак, который привык говорить просто и прямо, словно проповедник, не только о своем огороде, но и обо всем на свете. Кто знает, какая муха укусила его в тот день — случалось, люди вытворяли самые неожиданные вещи. На то, чтобы обдумать это предложение, у него было всего несколько минут. Шрадер понял, к чему все идет, и даже выражение его лица означало: «Нет, только без глупостей». Однако он промолчал и лишь посмотрел на Кленнера, затем на всех остальных, после чего повернулся к ним спиной, чтобы что–то сказать Хазенклеверу или кому–то из лейтенантов — кому конкретно, Кордтс не помнил. Тому, что смотрел на часы. Опять–таки он не помнил, имел ли Кленнер при себе оружие. Впрочем, зачем оно ему было нужно? Он не видел, как его убили, не видел даже, как с поля боя принесли его тело, лишь позднее узнал, что Кленнер погиб.