Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Люди стали добрее, – подумал тогда Костенко. – Это – знамение. Раньше здесь белок не было, а если и забегала какая, то от людей таилась в листве… Их ведь в войну стреляли не для того, чтобы шкурку выделать, – о мясе мечтали…»
…Дежурный, счастливый оттого, что скоро может ехать домой, отсыпаться, доложил:
– Товарищ полковник, на ваше имя только что получена телеграмма и пакет из Неаполя. И еще: вас очень искал генерал.
…В пакете были фотографии Петровой, переданные в Неаполе ее двоюродным братом: невзрачная женщина, в очках, с острым, точечным взглядом. Кротова рядом не было.
«По дурнушкам работал, – подумал Костенко. – Бухгалтер Львов был влюблен, она ему казалась красавицей; удел влюбленных – дописывать портрет пассии, создавать образ прекрасной дамы… Каждый влюбленный – гениальный художник».
Костенко посмотрел на часы – половина шестого. Домой ехать нет смысла. Генерал приезжает в восемь. Он лег на диван, укрылся шинелью, которая висела у него в шкафу вместе с формой, и сразу же уснул.
Сон ему приснился странный – будто он в маленькой деревенской церкви, стоит на коленях рядом с Глафирой Андреевной Милинко, в руках у них свечки, и хор поет, детишки.
Пел, однако, не хор в церкви – по радио передавали концерт юных свешниковцев, «Аве Мария»; секретарь не выключила радио с вечера, Костенко всегда держал включенным, телевизор велел убрать, чтоб не отвлекал, а «Маяк» слушал постоянно, музыка ему помогала, а если передавали какую-нибудь словесную тягомотину, он отключался, пропускал мимо, он это умел, поэтому и с женой был счастлив – все двадцать пять лет.
Увидел во сне ленинградского рабочего-изобретателя Васильева. Малюсенький, худенький, с нездоровым лицом блокадника, тот рассказал Костенко, как ему прикрепили – в порядке шефства и контроля – инженера с двумя чертежниками.
«Инженер норовистый, – улыбчиво, тихо рассказывал Васильев, – что не так, сразу начинает вопить. Если б я йогой не увлекался, давно бы от его концертов инфаркт получил, и так он шумит, а я небо себе представляю, облака, Баха, и он таким малюсеньким-маленьким делается, и голоса его не слышно, а уйдет – я снова на землю вернусь и спокоен, всем на удивление, словно бы никакого скандала и не было. Чертежники удивляются: “Ну и выдержка у вас”. Нет у меня никакой выдержки, просто йогу знать надо, очень полезный инструментарий в век стрессов».
…Спал Костенко сорок минут; тяжело поднявшись с дивана, сразу же подошел к телефону, позвонил в Смоленское управление:
– Аккуратно поговорите со вдовой Кротова – не посещал ли ее в этом году мужчина, возможно, в форме капитан-лейтенанта.
…Когда в девять вернулся от генерала (тот сказал, что загранпаспорт готов, билет в Берлин взят на завтрашний утренний рейс), позвонили из Смоленска:
– Кротову посещал моряк; сказал, что был дружен с ее родственником, покойным Николаем, вместе дрались за Киев, обещал еще раз приехать в этом месяце…
…Билет на Берлин Костенко попросил сдать, поручил Тадаве позвонить Паулю Велеру, извиниться, сказать, что прилетит на днях, сейчас никак нельзя, и вызвал машину: ни самолета, ни поезда на Смоленск не было, ждать не мог, чувствовал, надо быть там как можно скорее.
Впервые он увидел золото в руке отца. Тот пересыпал его с ладони на ладонь – грязные серо-желтые камушки, словно с пляжа.
– Вот, гляди, – сказал тогда отец. – И запомни, сие – сила.
– А чего это? – не понял юноша.
– Не «чего», а «что». Золото. Завещаю его тебе. Продать нельзя, «торгсин» прикрыли, так что береги. До иных времен.
– До каких это «иных»?
Отец внимательно на него посмотрел, долго медлил, потом ответил:
– Много сызмальства знать будешь – помрешь не живши. Придет время – скажу. В нынешних книгах объяснений не ищи – пустое, ложь; задают – зубри, но в голову не откладывай, не надо, зачем зазря забивать тем, что – мимо? Помни одно: у кого козу отобрали – тот о козе всю жизнь и мечтает; у кого коня увели – тот во сне своего коня видит; у кого золото отобрали – тот ждет… Постоянно, ежеминутно ждет, как бы вернуть. И в союзниках ему будет тот, что козу потерял, тот, кто коня лишился, потому как людишек одно лишь может объединить – единая кровь и желание вернуть. В этом желании зависти еще нет, она после придет, когда козу в дом за рога притащат, коня по улице проведут, а мне в руки пригоршень золота и брильянтов отсыпят из зеленого мешка с сургучной печатью. Вот тогда тот, кто козу вернул и коня, на меня попрут! Но – дудки! Прежних уговоров не будет, тогда – круто, иначе нельзя с нашим народом, иначе в нем страха не будет, а коли страха нет – уважения не жди. У вас в учебниках пишут, что, мол, последний царь был «кровавым». Неверно это, сын. Не был он «кровавым», тряпка он был и размазня, оттого и не было в народе почтения к нему, а я вот летописи читал, как в церквах об Иоанне Грозном писали, когда он головы косил: «Заступник, писали, родимой земли, за православие страдалец и за душу народную». Так-то вот, сын. На ус мотай, но язык за зубами держи, время такое, что слушать все умеют, грамотные, и писать научились, – понял? Силу копи. И жди. Тогда никто не посмеет тебя в нос шпильнуть: «заика»; тогда все будут шапку с головы драть. И еще запомни: мужчина только тот, кто умеет мстить.
Второй раз он держал в руках золото в доме Гретты, в сорок третьем, в Бохуме. Дурак, поспешил, пьяно поспешил… Бомбежки б дождаться, ее балкой придавить, все б мое было…
Третий раз он увидел золото спустя двадцать семь лет, в семидесятом, когда вез с аэродрома трех старателей. Он удивился, когда, спросив пассажиров – вполне современных, с аккуратными бородками, не старых еще людей – об их профессии, услышал в ответ:
– Старатели мы.
– Это как? – спросил Кротов, забывший к тому времени свою фамилию; окликни его «Кротовым», не сразу б и оглянулся, и не из-за осторожности, а потому что школа была хорошей, он в «Милинко» вжился, вошел в него целиком.
– Да просто, – ответил один из старателей, – идем в «Центроприиск», заключаем договор, получаем район и стараемся.
– Ну и как? – поинтересовался Кротов. – Настарались?
– Покажем, что ль? – спросил остальных тот, что сидел с ним рядом, и, не дожидаясь ответа, достал из внутреннего кармана презерватив, наполненный серо-желтым песком.
Кротов сразу же вспомнил отца, его ладонь и камушки, которые тот пересыпал; его тогда потрясли отцовские ладони – в жестких морщинках, но такие емкие, что, казалось, никакая сила не сможет из этой ладони золото взять.
Старатель положил презерватив, набитый золотом, на руку, подбросил – тяжело подбросил, тяжесть золота особая, она к телу льнет.
– Ну и сколько же это тянет? – спросил Кротов.
– Тянет хорошо, – ответил тот, что сидел рядом, видимо, старший.