Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За мой последний год в Париже.
Хватит пороть чушь, — осадила она меня.
Это не чушь, это правда. Через год, в это же время, я хочу быть на пути в Штаты.
Но ты здесь шикарно устроилась.
А то я не знаю!
Тогда какого черта все это бросать?
Потому что я не профессиональный экспат. Потому что я скучаю по бейсболу, по рогаликам, по «Барни Гринграсс» и «Гитлитц», скучаю по душу, который работает, по бакалейным магазинам, которые доставляют продукты на дом, скучаю по речи на родном языке и…
По нему?
Ни в коем случае.
Обещаешь?
Когда в последний раз ты слышала, чтобы я говорила о нем?
Не помню.
Вот видишь.
Ну а когда ты намерена совершить глупость — и снова влюбиться?
Постой-ка: не ты ли убеждала меня в том, что единственный способ выжить — это никогда не влюбляться?
Господи, неужели ты думаешь, будто я рассчитываю на то, что кто-нибудь последует этому совету?
Дело в том, что я как раз и следовала ему. Правда, не намеренно. Скорее потому, что после Джека никому из мужчин не удалось зажечь во мне это странное, сумасшедшее, опасное… как бы это назвать? Желание? Экстаз? Страсть? Умопомрачение? Глупость? Мечту?
Теперь я знала кое-что еще: я не могла быть с ним, но я не могла и забыть его. Может, время притупило боль — но, как любой анестетик, не залечило рану. Я все ждала, что придет тот день, когда я проснусь и не вспомню про Джека. Но это утро пока не наступило. Я всерьез забеспокоилась: а что, если я никогда не смогу пережить эту утрату? Что, если боль не уйдет? Что, если она станет управлять моей жизнью?
Когда я поделилась своими страхами с Изабель, она лишь рассмеялась.
Дорогая, потери — неотъемлемая составляющая жизни. В каком-то смысле, с'еst notre destin[74]. Да, есть вещи, которые невозможно пережить. Но что в этом плохого?
Это так больно…
Но жить вообще больно… n'еst-ce pas[75]?
Да оставь ты свою экзистенциальную демагогию, Изабель.
Обещаю тебе: как только ты смиришься с тем, что не сможешь пережить это… сразу успокоишься.
С этой мыслью я и прожила следующие двенадцать месяцев — крутила короткий роман с джазменом-датчанином, писала еженедельную колонку, проводила долгие вечера в «Синематек франсэз» и (если позволяла погода) каждое утро читала по часу на лавочке в Люксембургском саду, отметила свой тридцать третий день рождения заявлением об уходе из газеты, написала Джоэлу Эбертсу о том, чтобы освободили мою квартиру к тридцать первому декабря 1955 года. Потому что я возвращаюсь домой.
И десятого января 1956 года я снова спускалась с трапа «Коринтии» на причал 76. Меня встречал Джоэл Эбертс.
Ты нисколько не постарел, адвокат, — сказала я, расцеловав его. — В чем твой секрет?
Не вылезаю из судов. Но, послушай, ты тоже замечательно выглядишь.
Только старше.
Я бы сказал, «весьма элегантно».
Это синоним слова «старше».
Мы взяли такси и поехали ко мне. Как я и просила, он договорился с мастерами, чтобы сделали ремонт после отъезда квартирантов. В квартире еще пахло скипидаром и свежей краской, но беленые стены радостно контрастировали с хмурым январским утром.
Только сумасшедшему взбредет в голову возвращаться в Нью-Йорк в разгар зимы, — сказал Джоэл.
Мне нравится пасмурное уныние.
Ты, должно быть, была русской в прошлой жизни.
Я просто из тех, кто привык к сумеркам.
Какую чушь ты несешь. Ты выжила и вышла победительницей, детка. Причем без потерь. Если мне не веришь, посмотри банковские выписки, я оставил их в папке на кухонном столе. Ты не потратила ни цента своего капитала, пока жила во Франции. И арендаторы прилично пополнили твой счет. К тому же твой биржевой брокер оказался смышленым парнем Ему удалось процентов на тридцать увеличить и первоначальный траст, и страховые за Эрика. Так что, если ты не хочешь работать в ближайшее десятилетие…
Работа — это то, без чего я не могу обойтись, — сказала я.
Согласен. Но знай — с финансами у тебя все в порядке.
А что здесь? — спросила я, пнув ногой картонную коробку, стоявшую у дивана.
Это твоя почта, что скопилась за эти годы. Вчера привез ее сюда.
Но ты ведь пересылал мне все, кроме…
Верно. Это его письма.
Я же просила тебя выбросить их.
Я решил, что хуже не будет, если я сохраню их до твоего возвращения… на всякий случаи, вдруг ты решишь, что все-таки хочешь прочесть.
Я не хочу их читать.
Что ж, в твоем доме мусор вывозят раз в день, так что можешь выбросить, когда захочешь.
Больше никаких вестей от Джека или его сестры?
Нет. А у тебя?
Я не рассказывала Джоэлу о своем ответе на письмо Мег. Не собиралась этого делать и сейчас.
Ничего.
Должно быть, он понял намек. Как бы то ни было, все это уже история. Как и Джо Маккарти. Скажу тебе честно: я не оголтелый патриот, но в тот день пятьдесят четвертого года, когда Сенат осудил этого негодяя, подумал: в отличие от многих других, эта страна умеет признавать свои ошибки.
Жаль только, что они не осудили его тремя годами раньше.
Я знаю. Твой брат был великим человеком.
Нет, он просто был хорошим человеком. Слишком хорошим. Будь он другим, был бы сейчас жив. И это самое тяжелое в моем возвращении на Манхэттен — знать, что каждый раз, когда я буду проходить мимо «Ансонии» или Хемпшир-Хауса…
Не сомневаюсь, что и спустя четыре года рана всё еще болит.
Потеря брата — это боль на всю жизнь.
А потеря Джека?
Я пожала плечами:
Древняя история.
Он внимательно вгляделся в мое лицо. Мне стало интересно, заметил ли он, что я лгу.
Ну тебе виднее, — сказал он.
Я поскорее сменила тему.
Как ты посмотришь, если я приглашу тебя на ланч в «Гитлитц»? — предложила я. — Пять лет я тосковала по пастрами на ржаном хлебе и сельдерейной содовой.
Это потому, что французы ничего не понимают в еде.
Я подняла с пола коробку с письмами Джека. Мы вышли из квартиры. На улице я зашвырнула коробку в фургон мусоровоза, который как раз освобождал баки возле нашего дома. В глазах Джоэла промелькнуло неодобрение, но он промолчал. Когда коробка исчезла в мусорных недрах, я мысленно спросила себя: зачем ты это сделала? Но заставила совесть замолчать, взяла Джоэла под руку и сказала: