Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разве для сочинения книги требуется разрешение? И если требуется, то чье? Я этого определенно не знаю. Однако могу вас уверить, что это серьезная книга, серьезно задуманная биография. Я сосредотачиваюсь на годах, прошедших между возвращением Кутзее в Южную Африку, то есть семьдесят первым – семьдесят вторым, и семьдесят седьмым – годом, когда он впервые получил широкое признание. Этот промежуток времени представляется мне важной порой его жизни, важной, но не изученной, – периодом, когда он еще вставал как писатель на ноги.
Что же касается людей, которых я выбрал для разговора, с ними все непросто. Я дважды съездил в Южную Африку, в позапрошлом году и в прошлом, чтобы побеседовать со знавшими Кутзее людьми. В целом я не назвал бы эти поездки удачными. Мои информаторы смогли предложить мне меньше того, на что я рассчитывал. В одном-двух случаях люди, уверявшие, будто они хорошо знали Кутзее, знали, как быстро выяснялось, Кутзее, да не того (это не такая уж редкая там фамилия). Из тех, кто был к нему близок, многие покинули страну, либо умерли, либо проделали и то и другое. Фактически все его поколение стоит на грани вымирания. В результате ядром своим биография обязана горстке его коллег и знакомых, которые оказались готовыми поделиться со мной воспоминаниями, – я надеюсь, что в их число войдете и вы. Этого довольно, чтобы вас успокоить?
Нет. А как же его дневники? Письма? Записные книжки? Почему вы отдаете такое предпочтение разговорам с людьми?
Мадам Деноэль, я прочитал его письма и дневники. Верить тому, что пишет Кутзее, нельзя, во всяком случае как записи фактов, – и не потому, что он был вруном, но потому, что он был фантазером. В своих письмах он создает фикцию себя самого на потребу своим корреспондентам, в дневниках проделывает примерно то же самое, но уже для собственного употребления – или для потомства. Как документы они, конечно, ценны, но, если вам нужна правда, необходимо отвлечься от творимых ими фикций и поговорить с людьми, которые знали его непосредственно, во плоти.
Но что, если все мы такие же фантазеры, как Кутзее? Что, если каждый из нас непрерывно выдумывает истории, из которых затем составляются наши жизни? По какой причине тому, что я рассказываю вам о Кутзее, вы верите больше, чем его собственному рассказу?
Разумеется, каждый из нас – фантазер. Я этого и не отрицаю. Но что бы вы предпочли: набор независимых отчетов о явлении, наблюдавшемся под разными ракурсами, – набор, который позволит вам синтезировать целое, – или масштабную, но единичную проекцию его «я», образованную тем, что он написал? Что предпочел бы я, могу сказать сразу.
Да, я вас понимаю. Остается другой вопрос – осмотрительности. Я не из тех, кто считает, что после того, как человек умер, дозволено все. Я вовсе не готова выставлять на всеобщее обозрение то, что происходило между ним и мной.
Понимаю и принимаю. Это ваша привилегия, ваше право. Но я прошу вас помедлить и поразмыслить. Великий писатель становится собственностью каждого из нас. Вы близко знали Кутзее. Рано или поздно настанет день, когда и вы нас покинете. Хорошо ли будет, если ваши воспоминания умрут вместе с вами?
Великий писатель? Как хохотал бы Джон, услышь он вас! Дни великих писателей миновали, и уже навсегда, сказал бы он.
Дни великих писателей как оракулов – да, готов признать, они миновали. Но разве не согласны вы с тем, что широко известный писатель – давайте назовем его так, – широко известная фигура нашей общей культурной жизни является до некоторой степени общественной собственностью?
Мое мнение на этот счет совершенно не важно. Важно лишь то, во что верил он сам. А тут ответ ясен. Он считал, что истории наших жизней – наши и мы вправе выстраивать их так, как пожелаем, в рамках, а может быть, и вне рамок ограничений, которые налагаются внешним миром… вы сами говорили об этом с минуту назад. Потому я и задала вам вопрос о разрешении, вопрос, который вы отвергли. Я имела в виду разрешение не со стороны родных Кутзее или его душеприказчиков – нет, его собственное разрешение. Если он не разрешил вам обнародовать обстоятельства его частной жизни, я вам в этом помогать не стану.
Он не мог разрешить мне что-либо по той простой причине, что мы с ним ни разу не общались. Хорошо, оставим это и вернемся к лекционному курсу, который вы совместно читали. Меня заинтересовало ваше замечание о том, что вы и Кутзее не привлекали наиболее радикально настроенных студентов-африканцев. В чем, по-вашему, причина?
Да просто мы сами не были радикалами – по их, во всяком случае, меркам. Конечно, шестьдесят восьмой год оказал влияние на нас обоих. Я в шестьдесят восьмом училась в Сорбонне, участвовала в те майские дни в демонстрациях. Джон находился в Соединенных Штатах и впал там у властей в немилость – подробностей я не помню, однако знаю, что это был поворотный пункт его жизни. Но подчеркиваю, марксистами мы не были, ни он, ни я, а уж маоистами тем более. Я стояла, пожалуй, левее, чем он, но я и позволить себе это могла, поскольку меня защищало мое положение во французском дипломатическом анклаве. Если бы я ввязалась в неприятности с южноафриканской полицией, меня бы тихо-мирно посадили на самолет до Парижа, тем бы все и закончилось. Во всяком случае, за решетку я не попала бы.
Между тем как Кутзее…
И Кутзее тоже за решетку не попал бы. Он не был бойцом. Его политические взгляды были слишком идеалистичными для этого, слишком утопичными. На самом-то деле у него их попросту не было. На политику он смотрел сверху вниз. И политических авторов не любил – писателей, которые придерживались какой-то политической программы.
Тем не менее он публиковал в семидесятых высказывания самого левого толка. Те же его статьи об Алексе Ла Гуме. Он явно симпатизировал Ла Гуме, а Ла Гума был коммунистом.
Ла Гума – это особый случай. Джон симпатизировал Ла Гуме просто потому, что тот родился в Кейптауне, а не потому, что Ла Гума состоял в коммунистической партии.
Вы сказали, что Кутзее не имел политических взглядов. Вы имели в виду, что он был аполитичен? Потому что многие усматривают в аполитичности всего лишь особую систему