Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сняли фуражки и шапки. Постояли.
— Пошли. Задворками. Тихо.
И ушли, как тени. Как тени. Ушли они.
Новый губернатор ободрал Паскаля, как липу на лапти, и тут же, наведя «правовой» беспорядок, исчез из города, — как всегда таинственно. А вместе с ним пропала и Додо Попова, навеки унеся с собой тайну черносотенной кассы.
Извеков стойко вынес удар судьбы, но Паскаль был близок к самоубийству и начал малость заговариваться.
— Цветочки мои, цветочки, — говорил, — лютики, ромашечки…
Дремлюга встряхнул его, как мог:
— Я думал — ты человек, а ты размазня на палочке! Уж перед таким эсерищем, как Ениколопов, и то устояли с честью — не дрогнули. А тут… Пиши в газету к Суворину: пусть все знают…
Дело с липовым губернатором осложнилось с появлением в Уренске московской купчихи Тамары Шерстобитовой; по газетным слухам она точно установила местопребывание своего «контуженького», напекла пышных пирогов в дорогу и прилетела в Уренский град на всех парах — прямо к жандарму.
— Ничего не знаю, сударыня. Ну, был он здесь. Ну, шумел. Ну, усмирил. А теперь уехал, и куда он вас пристегнет, это мне неизвестно, ибо отбыл не один, а с дамой сердца…
Между Уренском и Петербургом усиленно работал телеграф. Был объявлен розыск самозванца, выступающего с карательными целями от имени императора. Приводились приметы, назывались ордена, которые он носит. Просили обратить особое внимание на нестерпимый зуд власти, одолевающий самозванца.
На докладе по этому делу сохранилась отметка министра Дурново: сумасшедший. А ниже приписано рукою царя: молодец. Самозванца искали по всей России, чтобы… наградить. И выпустить!
В добрую минуту Николай сказал другу своего детства:
— Валя, а вы знаете, под вашим именем выступал в Москве какой-то герой Маньчжурии, затем он же смело карал в Уренске.
— Ваше величество, — отвечал Долгорукий, раздраженный, — как тяжело быть вашим другом! То от моего имени бьют на вокзале Стесселя, то вешают людей в Уренске. И, наконец, от моего имени грабят какого-то ростовщика… С каким же лицом я останусь в истории России?
«Поймали!..» Граф Анатолий Подгоричани был арестован в Ялте, откуда его спровадили в севастопольскую тюрьму. На допросе он чистосердечно сознался, что со времени контузии в голову не может быть спокоен. Но все (заметьте) делает исключительно к выгоде монарха и отечества. Аксельбант же и ордена он нацепил лишь для вящей внушительности, чтобы с большей уверенностью карать участников революции.
Был созван консилиум врачей-психиатров. Подгоричани подробно расспросили о детстве, о родителях; узнавали, какими венерическими болезнями он страдал, заглядывали ему в глаза, отворачивая воспаленные веки. Вывод врачей был таков: близок к помешательству на почве контузий и застарелых болезней. О чем и было доложено лично императору. Николай возмутился таким приговором.
— Я не знаю, — заявил он министру юстиции, — нормален или ненормален этот молодец, но… Если бы все таковы у меня были! Вот же вам: самолично пришел — и покарал!
— Ваше величество, но самозванец осмелился дерзостно заступить на место сверженного им губернатора…
— И правильно: без губернатора не быть губернии. А то ненормальные оказываются как раз нормальными, и — наоборот… Подгоричани я знаю, — вспомнил, — он служил по конной гвардии. Наградить его без публикации о том! И внушить отечески, чтобы впредь был осторожнее. Что же касается вашего нормального князя Мышецкого, которого я давно подозреваю в ненормальности, то его…
— Он скрылся, ваше императорское величество!
— Вот видите, — мстительно заметил Николай. — Он скрылся… Так что вопрос о невменяемости еще подлежит рассмотрению. А моих верных слуг нельзя называть сумасшедшими только потому, что так говорят врачи. Врачи ведь — интеллигенты, а вся интеллигенция, я знаю хорошо, меня не любит и давно желает мне зла…
Доскажем эту историю (нами не выдуманную) до конца. После соломонова решения царя Подгоричани обнаружился в объятиях известного погромщика, ялтинского губернатора Ваньки Думбадзе, и заодно с этим извергом творил погромные неистовства (опять-таки — «по высочайшему повелению»).
Умер же он действительно в буйном отделении, где, обладая нечеловеческой силой, ломал в куски дубовую мебель.
Закрыла ему глаза и проводила в последнюю дорогу одна женщина, лица не открывавшая. Но, говорят, это не была Додо Попова.
После его смерти выяснилось, что он не был и графом Подгоричани тоже, — просто мещанин Сашка Ващук, пройдоха и авантюрист, каких было немало тогда на русской земле… С ним покончено!
Не веря уже никаким манифестам, князь Мышецкий отдыхал от них на климатической станции в Монтрэ, вгорном кантоне Швейцарии, на берегу чудесного Женевского озера. Спасибо Ениколопову, — он был действительно человек очень опытный: границу перескочили так, что даже не заметили, когда Россия кончилась… И не было теперь Уренска с его тревогами и воззваниями, не торчала в окне с утра пораньше труба бунтующего депо.
Хорошо, ласково, тихо…
— Князь, — спросил его Ениколопов, — а вы что-нибудь имеете более весомое, помимо звания камергера?
— Как понимать вас, Вадим Аркадьевич?
— Понимайте меня всегда примитивно, как и в данном случае… Я спрашиваю — есть ли у вас деньги?
— Нету.
— Ну что ж, — хмыкнул Ениколопов, довольный. — Партия эсеров не бедна — она прокормит и одного камергера.
— Почему вы оскорбляете меня, Вадим Аркадьевич?
— Помилуй бог: правда насущная не есть оскорбление…
Конечно, Мышецкий даже не мог догадываться, каким великолепным козырем выкинул его перед своей партией Ениколопов: нечасто в сети эсера попадались губернаторы и камергеры, сидящие на их шеях, как приживалки… На всякий случай Ениколопов содержал князя по-княжески — в роскошном пансионе, с надписью над входом: «Местным жителям швейцарцам вход воспрещен». Боясь влезть в неоплатные долги, Сергей Яковлевич просился в Люцерн, где пансионы стоили намного дешевле.
— Стоит ли мусорить по Европе? — отвечал Ениколопов. — Живите, пожалуйста, здесь. Сезон «бояр-рюсс» как раз в разгаре!..
В печальную минуту жизни, возвращаясь из отеля после вкусного обеда, Сергей Яковлевич в углублении цветущей веранды заметил свою светскую знакомую — Анну Павловну Философову, известную феминистку, поборницу Бестужевских курсов, вдову прокурора империи; муж ее, желчный правовед, сажал народовольцев в тюрьмы, а добрейшая Анна Павловна устраивала им побеги из тюрем…
Избежать встречи было невозможно, и Мышецкий приблизился к руке почтенной матроны русского феминизма.
— Анна Павловна… Ах, Анна Павловна, — сказал он и, не выдержав наплыва воспоминаний, заплакал.